– Не знаю... Не помню. Очнулась я уже за теми кустами. Стражники уж сзади хохочут. Все так же хохочут, отмечаю, значит, ничего не заметили. И как я пронырнула такой простор, до седни ума не приложу. Почернела аж, должно, без воздуха-то я под водой, голову высунула, а внутрь будто кто горящую головешку кинул, все так жжет. Ну, жжет, глотаю я воздух вместе с водой, а пошевелиться боюсь: плесну погромче, услышат же – и смерть. Речка меня тихонько и несет. Отволокла подальше. Тут уж я кое-как, через силу, выползла на берег, отлежалась маленько на гальках. Горячая, помню, галька была, заснуть бы, думаю, на них навсегда. Где ж они, сволочи, чего не стреляют? Ну, думать-то я так думаю, а сама быстро на карачки встала да в тайгу юркнула... Вот так.
– А потом? – дав старухе передохнуть и успокоиться, спросила Наташа.
– Что потом? – с грустью откликнулась Акулина. – Так же, как в первый побег, кралась я тайком от села к селу, днем отлеживалась по глухоманным местам, по оврагам, ночью шла. Куда? А кто его знает? Все беглые каторжники из Сибири в сторону России, к Уралу, пробираются. Будто там спасенье.
– Как же вы дорогу в тайге узнавали?
– Чего ее узнавать? Россия – она в западной стороне, это всем известно. Куда солнышко садилось, туда мы и шли. Озера обходили, речки пересекали. Байкал-море было самой тяжкой преградой. Ну, кто как мог и его одолевали. Вот даже в песне поется...
– А вы как?
– Я? А я обошла его. Уж осенью, под зиму. И Иркутск миновала далеко-о стороной. А тут и зима накатила. Тут и погибель бы мне, кабы не человек один...
Старая женщина поглядела на Наташу и почему-то вздохнула.
– Кабы не человек... Да и ему погибель бы вышла, не наткнись я на него. Он, как и я, замерзал уж в снегу. Тожеть беглый, с самого Александровского централа ушел... Это он потом обсказал мне, когда мы... – Старушка вдруг запнулась, опустила блеснувшие глаза. И, разглаживая одеяло на острых коленках, закончила: – Когда мы оклемались обои маленько, отошли. Иваном его звали... зовут.
– Значит, он жив? – спросила Наташа.
– Живой... А тогда плох был, думала я, и не выживет. Медведь-шатун его поломал. Сильно поломал – снег вокруг него весь был кровью пропитанный. Его ли, медвежьей ли – не поймешь. И обои лежат рядком – он и зверь лесной. У медведя брюхо располосовано ножиком, кишки вывалились, пар от них идет... Я как наткнулась на такую картину, обомлела, попятилась было назад. Да он, человек тот, Иван, поднял голову, глядит на меня: откуда, мол, такое явление? А я до этого неделю почти шла голодная, во рту, кроме лесных шишек, ничего не было. И застудилась я – ведь оборванная, ободранная была, – голова который день как чугунная, горячая. Не знаю, зачем я еще шла куда-то, откудова силы брались? Иду по тайге, а в голове одно – приткнуться в снег, задремать, да и дело с концом. Кончатся, мол, разом все мучения.
– Я это понимаю, – вырвалось как-то само собой у Наташи.
– Ты понимаешь! – вдруг проговорила старая женщина строго. – Да ты дура голимая! Такое ли твое дело было, как мое тогда?! Да и я... Как призналась после Ивану об таких мыслях, он меня на чем свет обругал. «Дура, грит, ну и кому что доказала бы? Человек до последней силушки должен за себя стоять».
– Да, это правда. Это правда, Акулина Тарасовна, – после некоторого молчания произнесла Наташа. – Ну и что... дальше?
– Дальше что? – задумчиво, сама у себя, спросила старуха. – Попятилась я, запнулась об валежину какую-то, упала в снег. А человек, Иван, все глядит на меня. И улыбнулся вдруг... Вот, доченька, хоть верь, хоть нет, до седни эта его улыбка стоит перед глазами. Сколь годов прошло... Жизнь минула. А я помню. С ней и помру. Глядит и улыбается. «Откуда, грит, такая ты хорошая?» – «С Акатуя», – отвечаю. А сама на медвежьи кишки смотрю. Кровь еще с медведя течет, и в голову мне долбит – подползти и напиться этой крови, мяса сырого зубами отхватить. Да не смею. Он догадался об этом, спрашивает: «Который день не ела?» Я говорю: «Четвертый, а может, пятый». – «Совсем ничего?» – «Совсем... Кедровые орехи жевала, правда». – «Ну, тогда, – грит Иван, – ничего, глотни медвежьей крови...»
Наташа при этих словах вопросительно приподняла лишь голову.
– А что ж... подползла к зверю, зачерпнула ладонью из брюха. Кровь уж загустела.
– Боже мой! Боже мой! – дважды воскликнула Наташа.
– Страшно? Али противно?
– Не знаю...
– Да, Наташенька. А я вроде слаще ничего до этого не пила, не ела. Ну, крови этой я с пригоршню выпила – голова еще шибче кругом пошла. Опьянела я и про Ивана забыла, покуда его голос не пробился, как сквозь стенку: «Тут овраг рядом, вон за теми соснами я там ямку вырыл, ночевал там... Отволоки меня как-нибудь туда, если сможешь...»
Во все это, что рассказывала старуха, Наташа теперь и верила, и не верила. Бабка Акулина была худенькая, тощая, высохшая, трудно было представить ее молодой женщиной, трудно вообразить, что на ее долю выпали такие страдания, такая судьба. И Наташа непроизвольно воскликнула:
– Неужели... неужели так все и было?
– Так, доченька, – вздохнула слабенько старуха.