– Дом от того взрыва загорелся и сгорел, – продолжала меж тем Олька очень тихим голосом. – Когда он загорелся, в сени вползла с улицы бабка, застонала: «Господи, ты в крови вся! Убегай, спрятайся, коли можешь, – немцы на пожар бегут...» Не помню, как выползла я из сеней на крыльцо, побежала в темень через огороды. На краю деревни дедушку встретила с хворостом, он только охнул, бросил хворост... Потом побежал куда-то. Я, помню, долго сидела под дождем в кустах, все ждала его, оторвала от кофточки кусок, прижимала разорванную щеку тряпкой этой... Дед приплелся не скоро, плюхнулся мешком и еще долго лежал недвижимо... Потом сказал, что нету больше у меня и бабки, немцы ее забрали и не выпустят... И точно, ее повесили через два дня. Она сказала им, что это она кинула гранату в немцев, которые дочку ее опоганили... мою маму. Они, наверно, не поверили ей. Бабке разве кинуть гранату, она разве знает, как с ней обращаться? А я еще в школе обучалась... Но все равно бабушку повесили, нас с дедом искали... Да мы в лесу таились, а после в отряд кое-как пробрались...
Она замолкла, и Семен молчал, не в состоянии произнести что-то и понимая, что любые его слова будут сейчас жалкими и беспомощными. И долго они стояли так в безмолвии.
Наконец Олька вздохнула глубоко и сильно. Семен почувствовал, каким-то чутьем понял, что ей легче оттого, что она рассказала обо всем этом, что ей надо было об этом рассказать кому-то постороннему. Он пошевелился, и она, стоявшая к нему боком, неожиданно вскинула туго обвязанную платком голову, повернулась и, глядя прямо в лицо, проговорила отчетливо:
– Ты сказал, найдется для меня парень... А вот ты... можешь меня, такую... поцеловать?
Он потерянно молчал, удивляясь ее вопросу. Но это даже был не вопрос, а просьба, он это чувствовал по ее голосу.
– Ну, что же ты?! – воскликнула она насмешливо. – Немец тот, может, и заразный был. Так ведь только когтями по телу поскреб. А больше ко мне ни один мужик не притрагивался... Ну? Сейчас темно, болячек моих не видно... Ну?!
Девушку била истерика. Глаза ее сверкали, вся она дрожала, и это странным образом подействовало на Семена.
– Ну что ты... что ты? – произнес он, шагнул к ней, взял ее за плечи и, чуть склонившись, хотел отыскать ее губы.
Но она тяжело дыша, повела головой в сторону, вывернулась из его рук, отбежала прочь. Возле одиноко торчащего на другой стороне улицы дерева остановилась, обернулась.
– Жалельщик какой нашелся! – крикнула она с яростью. – Это все они, Капитолина с Зойкой... А мне не нужно! Ничего не надо, поня-атно?
«...атно-о!» – эхом взлетел в молчаливое звездное небо ее крик.
Когда эхо умолкло, девушки возле дерева уже не было.
Под вечер четвертого июля Дедюхин был вызван к командиру роты, вернулся оттуда красный, взъерошенный.
– Пос-строиться! – прошипел он, как гусак, своему экипажу, и, когда подчиненные встали у машины, командир танка, пройдясь взад-вперед вдоль малочисленного строя, остановился напротив Вахромеева.
– Воротничок чистый пришил уже? Та-ак! – угрожающе протянул он.
– Товарищ старший лейтенант, я...
– Молчать! – взвизгнул Дедюхин, багровея от натуги. – А под трибунал не хочешь?! А? – И повернулся к Ивану Савельеву: – А ты куда смотришь? Куда, я спрашиваю? Ежели и племянничка твоего, – Дедюхин ткнул пальцем в Семена, – под трибунал? Вот если бы сегодня к бабам своим умотали в Лукашевку?.. Ишь, воротнички чистые пришили...
Дедюхин бушевал бы, может, еще долго, но заурчал приближающийся грузовик, и командир танка проговорил устало:
– Ладно, я вас еще мордой об землю пошоркаю. Взять на борт два боекомплекта!
Больше Дедюхин ничего не стал объяснять, но все и без того понимали, что вольное житье, к которому уже как-то привыкли, кажется, кончается.
Приняв боеприпасы, начали протирать снаряды, потом все, кроме Дедюхина, снова вызванного к ротному, пошли к берегу речки вымыть заляпанные снарядной смазкой руки. Весь день пекло, зной не спадал и к вечеру, хотя солнце уже было в нескольких метрах от горизонта...
В ожидании дальнейших событий все толпились вокруг танка. Вахромеев, встревоженный и обеспокоенный, беспрерывно спрашивал сам у себя:
– Интересно, успеем ли поужинать? Вот в чем вопрос. – И сам же себе отвечал: – Ох, чую – не успеем. Открывайте, братцы, святцы...
– Что ты ноешь-то? – рассердился Иван. – Прямо жилы из всех тянешь и тянешь.
Вахромеев обиженно хмыкнул и скрылся из глаз. Иван подошел к Семену, сидящему под березкой с разлохмаченной корой, опустился рядом, вынул вчера полученное из дома письмо, стал перечитывать.
– Чего пишут-то? – спросил Семен.
– Да что! Тоже хлещутся там. Панкрат Назаров все кашляет. Шестьсот центнеров хлеба, пишет Агата, колхозу прибавили сдать сверх плана, а жара посевы выжигает.
– Мать как там?
– Про мать ничего в этом письме... Школьников из Шантары, пишет, на лето по колхозам разослали, в Михайловку тоже вроде прибыли. И еще ждут. Детям тоже достается.
Дядька Иван с самого отъезда на фронт был малоразговорчив, в Челябинске, где их распределили по разным частям, он только сказал Семену: