Окруженный обводным каналом, укрытый шелестящими камышами речной поймы, доктор Штраубе взимает плату за свои услуги только гусями и гусиным жиром. Что нужно Уйсу от этого нескладного человека, на округлом лице которого даже усы держатся очень плохо и похожи на черных бабочек, готовых взлететь прямо сейчас?
— Я больше не питаю доверия к деньгам, — говорит этот доктор, — ведь сейчас 1916 год, а мы, прошу прощения, проигрываем войну. Теперь я верю только в хорошего берлинского гуся. Что вы мне принесли? Ага, полкило гусиного сала, две ножки с сомнительным запахом и немного потрохов. Не бог знает что, но ведь сейчас, простите, 1916-й. Хорошо, согласен. Вот ваша микстура. Да ладно, не думаете же вы, что я должен вас осмотреть? Но, простите, это же 1916 год. Меня заранее предупредили о вашей болезни, а я столько раз слушал вас в берлинской «Дойче-опере», что, можете мне поверить, уже много раз осмотрел. Всего доброго, три раза в день. Будьте здоровы и удачи в пении.
Уйс берет микстуру и пьет ее три раза в день. Микстура пахнет корнем танина. Сначала ничего не происходит. Певцу жалко гусятины, купленной с таким трудом, но затем в один самый обычный вторник к нему — сам по себе — возвращается голос. Как счастлив был Ханс-Дитер Уйс — правда, обманчиво — снова почувствовать себя солдатом! Всего через день или два он смог исполнять весь свой репертуар, но тогда… голос самого известного лирического баритона стал словно мутировать. Он стал более высоким. За неделю или две он перешел в иную вокальную специализацию — баритональный тенор. Вот и все, подумал он, пораженный: это означает забвение. Ему остаются опера, неизведанное поле теноровых ролей и забвение той единственной партии Дон Жуана, которую он своим новым голосом уже никогда не исполнит.
Солдат Уйс полностью удалился от мира и заперся в своем доме. Он никому не звонил — ни врачу, ни начальству. Начал, как сумасшедший, разучивать новые роли. Как прекрасно он, новоиспеченный тенор, спел сам для себя партию Орфея Монтеверди, а сразу же после этого — Самсона и Флорестана. Он подумал, что теперь сделает карьеру как драматический тенор, но голос продолжал меняться и становился все более писклявым. На десятый день, когда он снова запел, то перешел в еще более высокую тональность и стал тенором-буффо, но и это сделало его счастливым. Он снова пел то, что никогда не мог исполнять. Опять Моцарт и роль Дона Базилио, и вагнеровский Мим, и еще столько всего, но ненадолго. Через две недели после того, как он снова смог петь, он достиг еще более высокой специализации: лирический тенор. Теперь его ожидали роли Андре Шенье, Тамино в
В тот же день, когда Уйс закончил свое последнее выступление перед публикой, король Петр Карагеоргиевич хотел кое-что записать в своем дневнике, но его рука вдруг остановилась после первой незаконченной фразы. Он написал: «Мы, короли и цари, наиболее виноваты…» и оторвал перо от бумаги. Он думал о том, что Великую войну должны были завершить монархи и что 1916 год мог бы стать годом королей, если бы они захотели увидеть что-нибудь кроме своих шелков и горностаев. В израненной Европе почти все связаны родственными узами: дяди воюют с племянниками, отцы с дочерями, выданными замуж в чужие страны, деды стали кровными врагами внуков… Где эмиссары, эти полноватые подозрительные личности в толстых шубах, которые могли бы передать письма принцев императорам враждебной стороны? Обо всем этом он хотел написать в дневнике, но остановился. Разве он сам не таил в своем сердце тяжелые упреки к родственнику, итальянскому королю Витторио Эммануилу III, не считал ли он сам короля Николая, своего тестя, фарисеем, обманщиком и комедиантом? Не слишком ли большим преувеличением было бы считать, что 1916-й — это год королей? А что творится с великой Французской республикой?