— Чудно! — заерзал на лавке Угрюм. Почесал грудь. Взглянул в сторону острова. Над ним уже курился дымок. Видимо, старый Омуль добрался до зимовья и затопил печь. — Два сына у меня. Последний сегодня только, на Воздвиженье, родился. Не дай бог, всю жизнь будет бродяжничать, как я. Окрестил бы ты их, батюшка? А то ведь некому?
— Крещение — есть великое таинство! — тихо сказал монах, глядя на многоводное русло реки. — Его совершает священник с Причастием Святых Тайн, после литургии. Я же только утреню, вечерню могу вести, молебен, панихиду да за вас молиться.
— Промышленные сами крестят, — заспорил было Угрюм, думая, что Герасим отказывает за грехи.
— Они и лешему, и водяному требы творят! Мне по чину много чего не дозволено! Что не съездишь в острог, где поп есть? — спросил не оборачиваясь.
Угрюм засопел кривым, порванным носом. По его соображению, монах говорил нелепицу. Если весной со льдом поплыть в Енисейский, то обратно только к зиме вернешься. А скот? Хозяйство? Семья? Вслух же сказал:
— Война там! Казаки в прошлые годы полсотни братов перестреляли. Те нынче Братский острог вырезали. Скоро казаки вернутся, и опять польется кровь.
Монах никак не посочувствовал, не вошел в его беды, только шевельнул бровями, будто догадка пришла ему на ум.
— Ивашка Похаба обязательно придет с мщением! Неспроста нас Господь свел еще молодыми. Промысел Божий уже тогда сбывался. Ради него и блуждали, и страдали во славу Божью, — обернулся к Угрюму, взглянул на него пытливо и насмешливо. Встал, показывая, что разговор окончен. — Давай хоть перекрещу! — предложил весело. — Может, часовенку или избу срубишь во славу Божью?
— Народ бывает ли там, как прежде? — приняв благословение, кивнул за реку Угрюм.
— Последние два лета совсем мало, — ответил монах. — Разве промышленные ватажки. Считай, и проповедовать-то некому. Этот год, после Троицы, был саянский князец Яндоха. Спрашивал о вере, о казаках. Он кочует где-то близко, в долине Иркута. Жаловался, выпасы у него плохонькие, бросовые, а все равно обижают его и мунгалы, и братские люди.
— Если промышленные Иркутом ходят, значит, воровской тёс проложили! — торопливо заговорил Угрюм, стараясь задержать Герасима. — Казаки узнают, придут, но не здесь, а там, на острове острог поставят. Чтобы мимо никто не проходил. И торг на той стороне был. Там надо часовню рубить! — махнул рукой за реку.
— Нет! Здесь будет город! — коротко ответил монах. — Бог милостив! Не пропадешь! — махнул рукой и скрылся за дверью.
Угрюм постоял, оглядываясь то на реку, то на келью. Подхватил лук, колчан со стрелами, полез на яр, где был отпущен конь. Недалеко один от другого виднелись два крутых поворота реки. Помнилось, что возле верхнего рубили с Пендой лес на зимовье и течение выносило плот едва ли не к другому берегу. Прикидывал, сколько плотов надо связать, чтобы до снега переправить скот. Берестянка скитников облегчала его заботу. С другой стороны, после Михайлова дня река все равно покроется льдом и можно будет переправиться без трудов. А сколько снега навалит к тому времени — неизвестно.
На обратном пути к стану выскочил из камышей и уставился маленькими глазками на Угрюма матерый вепрь. До него было шагов тридцать. В другой миг он резко развернулся боком, раздумывая, укрыться или обойти стороной коня и человека. Угрюм пустил стрелу из лука, целя под лопатку, пониже вздыбившегося загривка. Тяжелый, кованый и заточенный наконечник вошел в плоть не меньше чем на ладонь.
Кабан резко развернулся на месте и бросился на коня. Тот вздыбился, скинув седока. Падая в болотину, Угрюм увидел, что кабан с торчавшей из бока стрелой сбил лошадь с копыт и ударил ее еще раз. Конь судорожно засучил копытами, кабан же отбежал на десяток шагов и упал на бок, стрелой к небу.
Угрюм поднялся на подрагивавших ногах. Ясно вспомнился подравший его медведь. У коня были перерезаны жилы по суставам и вспорот живот. Угрюм, прихрамывая, зашел со спины, прижал коленом к земле гривастую конскую морду и жалостливо перерезал горло засапожным ножом.
Затем он опасливо подошел к кабану. Тот был мертв. Угрюм потыкал его палкой, похлестал по раскачивавшейся стреле. Затем приблизился, склонился и вонзил нож в бок, напротив сердца. Зверь не дрогнул, и тогда Угрюм перерезал крепкую щетинистую кожу на горле, чтобы выпустить кровь.
«Воздвижение! День постный!» — подумал покаянно. Дорого досталась первая добыча на местах прежних промыслов. Но мяса кабана и коня должно было хватить надолго. Сняв седло, он поплелся к стану, звать тестя. Одному до ночи не освежевать две туши. Угрюм шел и думал: «К чему все это в день рождения второго сына — Вторки?»
Строить часовню Угрюм так и не взялся, но и не отсиживался, бездельничая при пасущемся стаде. Без малого две недели он валил и шкурил лес на повороте реки. Ладони его покрылись кровавыми мозолями, ныла спина — отвык от прежней многотрудной жизни, да и силы были уже не те. Изредка встречаясь с Михеем, он оправдывался перед стариком, придут, мол, другие, из просохшего леса соберут часовню.