Фредерик слушал, как напевает Мадлена под струей воды, сосал трубку и перелистывал «Amori et Dolori Sacrum»[12].

«…Каждый художник вносит в свое творчество нечто загадочное, странную или жестокую нотку, якобы чуждую природе, которая неизбежно пролагает в нашей душе широкие просеки. Если бы я рассматривал жизнь Елизаветы Баварской как документ, как отправную точку художественного вымысла, я с жадностью ухватился бы в качестве бродила моего труда за описание зрелища, которым императрица попотчевала юного Христоманоса, приглашенного ею в Шенбрунн. Он увидел канаты, гимнастические снаряды и трапеции, прикрепленные к двери императорского салона: ее величество как раз „занимались на кольцах“. На ней было черное шелковое платье с длинным шлейфом, отделанное черными же великолепными страусовыми перьями. Никогда еще юноша не видел государыни в таком пышном одеянии. Повиснув на канате, она, некое промежуточное существо между змеей и птицей, делала умопомрачительные фигуры. Чтобы сойти на пол, она перепрыгнула через канат, натянутый довольно высоко.

— Канат, — пояснила она, — натянут здесь, чтобы я не разучилась прыгать. Мой отец был великий ловец перед господом богом, и он хотел, чтобы мы прыгали, как серны.

Потом она попросила меня продолжить чтение Одиссея».

После конца этой главы на чистом пространстве внизу страницы почерком Режиса было написано:

«Мадлена моя, промежуточное существо между змеей и птицей, бродило моего труда, жизнь твоя — отправная точка моего воображения, моего романа, моих раздумий, моей надежды, бесконечности моих зеркал… Мадлена — моя бесконечность…»

Фредерик, задыхаясь от ревности, не отрываясь смотрел на страницу. Мадлена уже не пела. Он услышал в мастерской мерную поступь легиона каменных командоров. Это барабанил дождь по жести крыши.

VIII. Сыны Лоэнгрина

Отступления для романа — это соединительная ткань рубцов: она такая же прочная, даже, пожалуй, более прочная, чем ткань первоначальная.

Если я сейчас вспоминаю самые счастливые дни моей жизни — те, что связаны с природой, — то потому, что их, быть может, как раз переживают Мадлена с Фредериком, и, представляя себе счастье этих двух, я переношусь мысленно в дюны, в вереск, в мирную тишину маленького немецкого пляжа, пустынного после окончания курортного сезона, мне было тогда лет шесть-семь… Или на заре подъем верхом на одну из вершин Кавказского хребта. Прошла целая жизнь, я могу забыть свое имя, день своего рождения, но никогда не забуду тот предрассветный серый воздух… Да еще небольшие бухточки в Финляндии, зажатые с трех сторон высокими скалами, белые от тонкого песка, где можно было купаться нагишом, без костюма, в полном одиночестве. К этим местам, к этим мгновениям возвращаюсь я в поисках рая, этим счастьем хочу я оделить двух моих героев среди бескрайнего леса, в горах, таким я представляю себе их рай.

Лес черный, глубокий, непроницаемый. Если только не набредешь на километры питомника, на километры тесно прижавшихся друг к другу елочек, переплетающих с соседними свои ветви, светло-зеленые, нежные, с еще мягкими благоухающими иглами, и кончик каждой веточки не то желтый, не то белый — до того они нежные, светлые. Но самое главное здесь — это огромные взрослые ели, целая лесная армия в одинаковой зелено-черной форме, ниспадающей до самой земли и укрывающей единственную ногу вояки — ствол. Одноногие, они карабкались тесными рядами на высокие склоны гор, растягивались по гребню, как вереница паломников, зигзагообразно прочерчивая небо своими верхушками так, что получалось нечто вроде гигантской кардиограммы; они сходились тесными группами, словно собираясь запеть хором, и тогда в просвете между ними показывалась ферма, церковь, дом… Ни дуновения на узких тропках, прорубленных в чаще леса, на склонах гор, где нагретые ароматы скапливались, как в наглухо закрытых сосудах, где каменные глыбы дерзко позволяли себе иной раз нарушить лесной распорядок, и кустарник весело карабкался вверх, как разрезвившаяся беззаботная детвора. Бывало, в просвете открывался необъятный вид: нагромождение гор, одетые в почти черную зелень деревья, искривленные гребни, а за ними, там, вдалеке, — долина и, возможно, даже Рейн и сам горизонт.

Так пел Жан Марсенак, когда бежал из немецкого лагеря для военнопленных. Многое надо забыть, дабы услышать в этом красавце лесе, в этой зыбящейся массе деревьев, покрывающих склоны гор, словно густая великолепная темная шевелюра, пение сыновей Лоэнгрина.

Сыны Лоэнгрина пели в лесу…

Тропа круто свернула под углом, и мальчуган в красных спортивных брючках с бретельками, перекрещенными на его худеньком голом загорелом теле, возник внезапно, как грибок, подбежал к ним и протянул Фредерику руку.

— Guten Tag![13] — вежливо сказал он, улыбаясь во весь рот.

Фредерик пожал протянутую ему руку. На повороте показалась мать, вся нежно-розовая, улыбающаяся. Они разминулись, и лес снова замкнулся за ними.

Сыны Лоэнгрина пели в лесу…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги