– Запустело, отец Флегонтий… Как есть запустело, – подтвердила соседка. – Одно слово сказать… Сколь годов уж тому… – переместила она коромысло на другое плечо, чтобы не задеть Флегонта ведром. – Я тебе, батюшка, про все обскажу, какое бедованье твоей Степанидушке выпало… Как ушел ты в ту пору – нет тебя, нет и нет, словно в воду канул. Ну, по первости она хорошо в своей нужде мыкалась, для церкви просвирки пекла, – рассказывала соседка. – От той просвирной мучицы помаленьку бы и дальше кормилась, да тут, батюшка, указ вышел, чтоб ребят в солдатское ученье забрать. Мишку-то ярыжки силком от матушки уволокли, и она от той горести ровно как в уме помешалась, заговариваться начала. Под какой-то праздник посадила просвирки пекчи, а они от сильного жару пожглись. Гарь-то она с них обскоблила, к обедне их понесла, да там отец благочинный теми просвирками обгорелыми в лик матушке Степанидушке тыкал, напрочь ее прогнал и в муке велел отказать… Под оконьем Степанидушка с Варькой и с Титком ходить стала, опять же и нищебродством мало-помалу кормились, да только на то запрет сделался, и Варьку приказано было забрать то ли в шпингауз, чтоб шерсть сучить, то ли еще куда, но только чтобы, значит, нищебродством не пробавлялась, не то под батоги угодит да на каторгу. С одним Титком твоя Степанидушка оставалась, а его потом глотошная одолела. Нынче, скажем, по улице бегал, а завтра уже к богу преставился. Вот и вся недолга. И уж так-то она, матушка, убивалась, что не доведись никому. А потом глядь-поглядь какой день ее не видать. Ну, думали, куда-нито отлучилась, да только по-суседски забежала я к ней однова, а у нее дверь из кухни отчинена, в дому морозом все обметало, а сама Степанидушка, закостеневшая, на полу подле лавки лежит. Печка давно уж не топлена, да и нечем было ее топить, так и застудило бедолагу в холодном сне. А мороз о ту нору таким лютым был, что на лету птица мерзла. И скажу я тебе, отец Флегонтий, батюшка, что никто опосле того не позарился в твоем дому жить, потому как посчитали люди, какой выморок на него напал: ни тебя самого, дескать, нет, ни матушки-попадьи, ни детишков. Любого опасенье брало под такой же мор себя подвести. Кто говорил, спалить надо дом огнем очистительным, а печник Харлампий – царство ему небесное, летось помер – он по-своему всех вразумил. Зачем-де пожаром дом жечь, когда от него может в других домах потеплеть. По малости, дровами, в своих печах его спалить надо, чтобы то пошло и в поминовенье поповской семьи. Все равно дом-то, мол, в нашем проулке не жилец. Соседи согласно к тому и пришли: по дощечке, по бревнышку разобрали, а Харлампий и печь разорил. Так, батюшка, отец Флегонтий, все и содеялось. Только мы одни, хоть и близко к вам жили, изо всех суседей суседями, но ни единой щепочкой не попользовались, вот тебе крест! – перекрестилась соседка в подтверждение своих слов. – Не захотели мы греха на душу брать. Так, батюшка, домичка твоего и не стало. Считай, божье произволенье на то, как и на Степанидушку с сыночком меньшим.
– На Стешу с Титком божье произволенье выпало, – раздумчиво проговорил Флегонт, – а на Мишатку с Варюшей – чье?..
– Царево, – подсказала соседка. – По евонному указу забрали их. Сколько слез о ту пору по нашему Серпухову было пролито, сколько мальцов и девчат насильно побрато, – больше не приведи господь никогда, – всхлипнула соседка Пелагеюшка. – Вся-то людская надежда наша на государя-царевича Алексей Петровича, чтобы он поскорей в свою силу вошел да всему лиходейству предел положил.
Флегот подавил в себе стон, распиравший грудь вместе с тяжелым вздохом, и ожесточенно скрипнул зубами.
– По цареву указу… – повторил он, словно накрепко запоминая это.
Знал он, что божье произволенье несокрушаемо и даже роптать на него грех. А на антихристово своеволие непременно должна быть управа. И теперь после понесенной, никогда уже не восполнимой утраты своих домочадцев и прежнего семейного очага у Флегонта еще сильнее окрепло и обострилось чувство необходимого отмщения жестокосердому царю Петру за нескончаемые людские скорби и свою собственную неуемную боль.
– Зайди к нам, отец Флегонтий, с мужиком моим побеседуешь, – приглашала соседка, но он отказался:
– Все ты мне, Пелагеюшка, обсказала, и ничего утешного я не узнаю. Не поминай меня лихом. Прощай.
– Дай тебе силы, батюшка, на всякое одоленье… – напутствовала его соседка на дальнейшую безутешную жизнь.
Флегонт переночевал на серпуховском ямском подворье и ранним утром с попутным обозом отправился в Москву, чтобы оттуда – может, тоже на санях, а то и пешим ходом – следовать дальше. Наслушался он на ямском подворье о благих людских вожделениях на добродетели царевича Алексея; сказывали люди, что сам митрополит, блюститель патриаршего престола Стефан Яворский, возлагал на царевича великую надежду свою: будет, мол, кому на Руси благолепно царствовать под торжественно-сладостный звон церковных колоколов.