Разумеется, кое-чего ему в нынешнем его состоянии недостает, но это не так болезненно, как он предполагал, — пожалуй, прогулок, но при таких сугробах они превратились бы в настоящие экспедиции, вообще движения, света. Город вот уже которую неделю далек от него, как Луна. Для разнообразия он решает встать, ведь к ним на заснеженную Хайдештрассе пожаловал Рудольф Кайзер из журнала «Ди Нойе Рундшау» — пожаловал и глазам своим не верит. Но доктор уже привык, что старые знакомцы при его виде пугаются. Лежа на софе, он подает явно потрясенному Кайзеру руку, что-то говорит насчет прошедшей ночи, которая и вправду была так себе, да и все последние дни тоже были не ахти. Но он держится молодцом, улыбается, да и чувствует себя довольно неплохо, за ним ведь вон как ухаживают. Дора, как всегда, приготовила легкое угощение, да, признается он, без Доры ему бы в Берлине не выжить, перед этим незнакомым мужчиной, который для него как посланец из былой, недосягаемой теперь жизни, он чуть ли не в любви ей объясняется. Разговор весьма оживленный, о книгах, о театре, общих знакомых, но в таком тоне, будто для него все это раз и навсегда кануло в прошлое, отчего доктору делается немного не по себе. Неужто он настолько плох? Дора рассказывает о превратностях их жизни в последнее время, упоминает, как готовила на свечных огарках. О его работе, полагает доктор, в нынешних обстоятельствах спрашивать неуместно, однако нет, Кайзер интересуется, и он вынужден мямлить что-то уклончивое, мол, не о чем и говорить, что лишь усугубляет неловкость, потому что теперь Кайзер принимается воздавать ему хвалы, говорит о его опубликованных вещах, проявляя поразительную осведомленность, даже цитирует на память то место из «Кочегара», где юный Росман смотрит на статую Свободы, после чего, пожелав всего наилучшего, наконец откланивается и уходит.
Как всегда после долгого визита, доктор назавтра весь день остается в постели, что, однако, вовсе не означает, будто утром он не встанет, не побреется перед зеркалом в ванной, где он еще некоторое время будет пристально себя разглядывать. Он и вправду стал выглядеть как ребенок, яснее это трудно определить, но бросается в глаза странное выражение лица, будто он полжизни употребил на то, чтобы казаться чудаковатым десятиклассником, а едва добившись желаемого, немедленно скатиться совсем уж в детство.
Мыслей Доры он не знает. Она не говорит ему, каким его воспринимает, вероятно, потому, что для нее это слишком очевидно и она не хочет его огорчать, как будто перемен к худшему, пока их не назовешь, и не существует вовсе. Ему, к примеру, стали велики его костюмы, все висит и болтается, как на вешалке, даже в нательном белье явно не хватает тела. Уличные ботинки, правда, вроде бы ему еще впору. Но когда он в последний раз их надевал, свои уличные ботинки? У него даже голова как будто сморщилась, возможно, это из-за ушей, которые, он знает, растут до глубокой старости. Но до старости он не доживет. Он это знает давно, сколько себя помнит. Он умрет относительно молодым, примерно в нынешнем своем возрасте, без малейших признаков старческой умудренности.
Не в первый раз он спрашивает себя, что после него останется. Он сочинил три негодных романа, дюжины две историй, а еще множество писем, которые он писал всю жизнь, главным образом женщинам, что были вдали, он снова и снова писал им письма, оправдываясь и объясняя, почему сам он вдали, а не живет с ними.
Он слаб, чувствует себя разбитым, но вместе с тем он полон решимости. Уже подумывал, не стоит ли попросить Дору кое-что из его писанины прошедших месяцев уничтожить, по сути, все, кроме двух последних рассказов. Как знать, настоящие свои истории он еще не написал, может, это все еще впереди, когда кончится ужасная зима и он снова наберется сил, не важно где, где угодно.
Хоть погода установилась. Можно на веранде погреться на солнышке, наслаждаясь теплом и заботливостью Доры, которая следит, чтобы он был хорошо укутан одеялом. Она приносит ему почту, что-нибудь поесть, стакан молока или сока, а он в ответ ласково, почти блаженно на нее смотрит, покуда после обеда она не приходит с открыткой от дядюшки, в которой тот уведомляет о своем приезде. В чем дело? — спрашивает она, а он, сразу поняв, что это конец: они послали дядю. В тот же вечер он пишет жалобное письмо родителям, прикидывается удивленным, хотя на самом деле он в ярости и из последних сил пытается сопротивляться: для тревоги ни малейших оснований, а Целендорф дядюшке совершенно не интересен, чего ради тому пускаться в такую даль.