Всяк тщится подмять под себя подначальных своих, кто бы ни восседал на святительский трон, ибо кротость сердца вдруг уступает рачительному уму. Вот и молитеся, келейники и пустынники, старцы и схимники, о воспылавшей душе Никона, просите ей смирения и покоя, ибо золотая митра и полуторапудовый саккос лишили тихомирности его водительскую натуру. Вот она, сияющая вершина. За тридцать три года пройден Никоном тернистый путь от псаломщика и читальщика до святителя-государя третьего Рима.
Золотая гора власти неприступна суетным и обладает мраком гробовой доски и постоянным холодом ледяной занебесной горы. И как хочется оттеплить свою одинокость, поначалу обрядить, обставить хотя бы свое житье, подначальный патриарший дом, его монашью уставную жизнь, что каждоденно крутится вкруг престола. Его кельи, его приказы и службы, его постройки для кормового и приспешного обихода вдруг оцениваются иным, наскучившим взглядом; и коли есть затаенная мечта приступить к устроению церкви, возврату ее в истинное Христово лоно, то перво-наперво надобно устроить свой дом согласно своим привычкам. Да и золотой митре полагается иной чин.
Плоть инока, а тем паче старца затворена в гробовые тесины задолго до упокоения, и оставлена в них расщелинка ровно настолько, чтобы раньше положенного срока не истек из ребер дух. Но ответьте, затворники, православные златоусты: откуда берется в монахе мирское, ежели оно давно выдавлено по капле из каждой кости, желанно тоскующей о смерти?..
...Ибо Русь толпится в Больших сенях у келий патриарха, дожидается по лавкам и коникам, мечтая добраться до рундука пред дверками в переднюю, дожидаясь государева зова. Боярские дети дозирают чин, окрикивают неслухов, сулят шелопов, иных гонят с крыльца прочь, чтоб не гордовались и не торговались священницы, но блюли трезвость и послушание. И рядом с боярской летней золотною шубою сидит домашняя посконная сермяга, а возле парчовой ферезеи, опоясанной турской сабелькой, притулился купецкий темно-синий зипун, а с лазоревой суконною рясой перемалвливается покрытая дорожной пылью епанча...
Отныне долго не бывать Никону в Крестовой писаной палатке. Ибо кто есть для Руси патриарх? Он и первосвятитель, и проповедник, и благостник, отпускающий грехи последнему злодею; он и богомольщик, постник и учитель; он и батюшка, отец родимый для всякого православного, к коему можно притечь за советом; да он и бесстрашный воин на поле брани за веру, он и праведный судия, он и ревностный плакальщик за всех, кто в беде, иль при смерти, иль кто на время по глупости своей отпал от церкви.
И кто только не прибредет в дом припасть к руке патриарха, отправляясь на рать иль вживе возвращаясь с бою, отлучаясь на воеводство, иль на торг, иль с посольством в чужедальнюю сторону, и прибывая оттуда – всяк не преминет тут же явиться пред очи святителя с дачею, чтоб получить из рук патриарха икону Владимирской Божией Матери; а еще спешат на Двор, чтоб получить благословение на женитьбу иль на переход в новые хоромы; иной заявится с именинным пирогом иль со свадебной ширинкой, с первой летней ягодой иль с заморским плодом – и всякому до смерти охота запечатлеть на себе кроткий, любящий взгляд святителя...
Обошел Никон всю свою брусяную избу – три келейки – нигде не усиделось: мнится ему чужой дух и пристальный догляд сквозь часто посаженные слюдяные окончины. Подумал: хоть решетки ставь. Но тут же и остерег себя, де, чужой дух не имеет препон и бродит там, где хочет. Лишь усердная благочестивая молитва да крест православный ему оградою.
Кликнул патриарх келейного слугу, тот в опочивальне на широкой лавке подле печи раскинул новый тюфак из хлопчатой бумаги, купленный в Ветошном ряду за двадцать три алтына, на тюфак положил пуховик в наволоке из камки алой индейской, да одеяло из камки, да подушку пуховую. Хотел за пуховик на служку накричать, де, на соблазны подстрекаешь? – и раздумал: монаху – монахово, кесарю – кесарево. Ссутулился Никон на постели в чужом житье, как примак иль бобыль, не принимая его сердцем, маялся, грезил о чем-то без натуги, склоняя себя ко сну. Был он в одном исподнем, в лазоревых камчатных чулках, в домашней байбарековой скуфейке. Прислонился спиною к печи, писанной травами, холод проник сквозь белье. В животе вдруг запоуркивало, из капового ковша испил монастырского квасу. Вспомнил, что с прошлого дня хлебной крохи во рту не было. Хотя с утра из кухонной избы приносили роспись ествы. А было готовлено кушаний на патриарший стол: хлебца чет, папошник, взвар сладкий со пшеном и с ягоды, хрен, греночки, капуста тяпаная холодная, горошек-зобанец, киселек клюквенный с медом, кашка тертая с маковым сочком – и та еда простояла в поварне не спрошена святейшим патриархом. Да от Алексея Михайловича была Никону присылка: кубок романеи, кубок ренского, кубок малвазии, хлебец кругличатый, полоса арбузная, горшочек патоки с имбирем, горшочек мазули с шафраном да три шишки ядер кедровых.
Оле! Суета и тщета сокрушили мир, а потачки плоти иссушили веру.