На что уж матер и ухватист орел в своем медлительно-торжественном дозоре, как бы ни подпирали его свистящие крыла воздушной реки, но и ему, гордому в своем одиночестве, не взнятися в тот солнечный горний аер, откуда лишь и возможно объять протягновенную северную землю, всклень залитую дремотными кондовыми лесами, где порубежному гостю без престольного пристава и стрелецкой вахты вольно пропасть и загинуть ни за понюшку свейского табачку. Ибо нынче пред взором невсклоненный лес и дикий зверь за жуткой в ночи выскетью, и завтра тот же лес с засеками и внезапным разбоем, и до самого Скородома провожает съедной комар, от которого одна защита – костер; и так по всей Московии, и лишь речные переправы с прохладою от воды, да рыжие излучины со скобкою сизо-серой деревеньки, да пожни с шеломами копен, да новины на гарях, еще розовые от иван-чая, да белые с золотом церковки, да привальный стоялый мед в ковше из руки хлебосольного воеводы, да копченый телячий стяг, да баранья зажаренная лопатка с вулканчиками застывшего жира, да глетчик топленого молока, да кринка зелеяницы в сметане и возвеселят страдающее от дорожных тягостей сердце. И так изо дня в день, и не в один месяц. И пересчитывая возы, и дорожные укладки, и многую челядь, и всякие посольские и купецкие дары, невольно воскликнешь: Господи милостивый, куда, в какие дремучие аидовы теснины сподобило меня угодить; и самый равнодушный к скорбям человечишко примется неустанно кститься, чтобы оберегла его судьба вдали от родимых домов. И тут-то поймешь вдруг, с внезапным прозрением, сколь велика, таинственна и непостижима барбарская Русь. «Не дуйся, коровушка, не быть бычком...»
Глядите, вон пыщится в застарелой гордыне вещий ворон-каркун, случайно залетевший на Москву из Звенигородских крепей, малой соринкой витает он по небесному крутосклону, но и его злому, немигающему взгляду невмочь усторожить даже потайные укромины Крылатского и Мышцей, Сукова и Озарецкого, тех дворцовых сел, близ которых сбивают охотники царскую медвежью осеку, выискивая опрелого с зимы зверя на болотной поеди. А что медведко, он на Руси не диво, он, лешачина, ратится за каждою горушкою, чуть ли не приступя к Московскому крому, радуя и гневя своими выходками крестьянскую душу. К самым холмам третьего Рима, к семи сосцам блаженно разлегшейся волчицы, обвеивая ее хвойным ветром, наплывают кунцевские пустоши, ухороны лосиных семей, кои травят в зиму лошьими собаками; под Коломенским окладывают лис-сиводушек, травят гончаками зайца; под Можайском объезжают и выманивают волка. В царской псарне на Старом Ваганькове томятся по охоте, наскучиваясь и копя зло, гончие и борзые, меделянские и ищейные кобели, лошьи собаки и угрюмые страшные британы.
Много обавников вкруг Руси, они нашептывают в ухо искус и лукавые коби, и опечатанный лихими чарами чужой человек легко вступает в Русь, как в свое подвластное владенье. Но что за чудо? С каждою верстою словно бы кто навешивает к ногам вериги, опоясывает чресла невидимыми железными крючьями, на рамена взваливает стопудовые гранитные каменья; и шаг становится спотычлив, кровь – жидкою, взгляд – дремотным, и даже постоянная скляница зелья не распалит в жилах огня.
Господь наш сотворил эти просторы по своему разумению и памятливо дозирает все украйны по личной смете без чужого приговору. Но пасти овчей на своих пажитях приставил он государя, осеня его светом своим, и впечатал в лик его третье, незримое око. Вот сутулится государь в своей кабинетной палате на резной золотой стулке, на бархатной подушке и, уставя взгляд в высокое стрельчатое окно из веницейского стекла, забранное в витую медную решетку, как в чудесное серебряное зеркало, видит он землю державную по всем пределам. Ибо Господь постановил ему быти доброчестным батькою и мудрым хозяином.