«Дорогие, родные товарищи, любимые братья мои!
Из далекого уголка фашистской Польши через решетчатое окошечко каторжной тюрьмы пламенно приветствую вас в день радостного праздника — комсомольской годовщины».
Годовщина еще не скоро, но пока девушка выйдет на свободу, пока она окольными путями переправит Верино письмо комсомольцам Минска, пройдет немало времени. И как раз это будет канун праздника молодежи[17] самого яркого праздника в жизни Веры.
«Пять долгих лет уже отделяют меня от вас, — с волнением продолжала она выводить на тонкой папиросной бумаге. — Но этот день не потерялся среди других дат…
О нет! Что ни год — все равно, на свободе или в тюрьме, — у меня в этот день был особенный праздник.
Товарищи мои родные, милые, как сказать вам, что я чувствую, что переживаю теперь, когда пишу вам, что буду переживать в день годовщины союза?!
Сижу я в своей одиночке, мне светит мерцающая свечка, а вокруг меня стены, снова и снова стены, тишина и ночь…
Пишу вам — и грудь разрывается от боли безмерной, от большой радости. Я с трудом сдерживаю слезы, а далекие, незабываемые образы один за другим проходят перед глазами: комсомольская ячейка… первые кружки, учеба, могучий рост.
Комсомол, комсомол! Не пять, а пятнадцать, пятьдесят лет бессильны вырвать из моей памяти эти воспоминания, бессильны заставить меня забыть о том, что комсомол сделал меня большевичкой, воспитал, закалил, научил не только бороться, но и любить революционную борьбу больше всего, больше жизни.
Поэтому день годовщины — для меня большой и радостный праздник. Всей душой хочу я, чтобы мой голос привета и великой любви к вам прорвался через стены и решетки острога, через сотни верст, отделяющие меня от вас, через границы, чтобы долететь до вас и сказать, что никакие тюрмы, никакие границы не могут разлучить комсомольцев.
Примите же, дорогие товарищи, мой привет и знайте, что и в цепях фашизма я остаюсь комсомолкой.
Так надо ли вам говорить, что фашистский приговор — много лет тяжелого заточения — я приняла с гордо поднятой головой и с «Интернационалом» на устах, что все приговоры, побои, издевательства и угнетения не только не могут сломить меня, но являются новыми, могучими источниками революционной энергии? Надо ли сказать вам, что годы заточения — это годы неустанной работы над воспитанием, укреплением и подготовкой десятков членов партии и комсомола к новым боям, к борьбе на всю жизнь? Надо ли уверять вас, что я отсижу свой срок, ни на минуту не теряя бодрости, не забывая, что я — воспитанник ленинского комсомола, что выйду я из тюрьмы на целую голову выше, с морем энергии, бодрости, любви к революционной борьбе в груди, что со всем этим багажом и новой, во сто раз сильнейшей энергией ринусь в новую борьбу, борьбу до победы.
Товарищи мои родные! Какое огромное счастье быть комсомольцем!..
В этот день вместо тюремной одиночной камеры я буду видеть великую славную комсомолию, широкие улицы, до краев наполненные стальными шеренгами молодых демонстрантов, вместо тишины буду слышать громовые раскаты «Молодой гвардии», буду не одна, а среди тысяч, десятков тысяч, ничем не отделенная, не отгороженная, буду с вами, среди вас…
Всегда ваша, всегда комсомолка Вера Хоружая»[18].
На следующей прогулке это письмо, аккуратно сложенное, Вера передала Кате.
— Прошу тебя, сделай все, чтобы оно дошло по назначению, — тихо сказала она. — Для меня это очень, очень важно.
— Сделаю, все сделаю, что только смогу, — заверила Катя. — Даже больше, чем смогу… Товарищи помогут.
Вернувшись в свою камеру, Катя осторожно оторвала нижнюю часть каблука туфли, вырезала там отверстие и, уложив в него Верино письмо, заколотила каблук. Через пять дней Катя Кныш уже шагала по Варшаве. А еще через десять дней письмо пришло по указанному Верой адресу. С волнением читали и перечитывали минские комсомольцы пламенные слова Веры Хоружей.
В начале ноября 1928 года в камеру вошла старшая надзирательница:
— Хоружая, собирайте свои вещи.
От неожиданности сердце заколотилось. «Куда? — мелькнул вопрос. — Неужели в другую тюрьму?»
Спрашивать в таких случаях не положено, да и бесполезно — все равно не ответят. Молча собрала свое немудреное хозяйство:
— Я готова.
Вышли из камеры. Направились не вниз, в канцелярию, а вдоль коридора, к общим камерам.
— Здесь будете находиться. Предупреждаю, при нарушении порядка снова верну в одиночку. Слышите?
Вера ничего не ответила.
Она жадно всматривалась в лица своих новых подруг по заключению. Четыре человека — и девушки, и уже немолодые женщины. Серые, болезненные лица. Значит, давно сидят. Как истосковалась она по живым людям! Привыкнув к массовкам, собраниям, к непрерывному вращению в людском потоке, а затем оторванная от всего мира камерой-одиночкой, сильнее всякого голода чувствовала она одиночество. Теперь-то уже можно будет отвести душу!