«Вы плакать любите?» – спрашивала Шурочка моего почти однофамильца поручика в «Гусарской балладе». Все смеются. А если не смеясь, вы, вот вы – любите плакать? Нет, наверное: такая склонность – пусть и не экзотика, но все же – редкость, хотя и не очень редкая. Вот моя теща – та, да, уважала взрыднуть, не от богатства эмоций, а с целями всегда и весьма практическими, используя слезопад как тактическое ядерное оружие в семейных армагеддонах. Я плакать не люблю, но, будучи сентиментальным, что вообще свойственно натурам жестоким, могу иной раз и не удержать влагу в уголках глаз, раз уж она стремится к выходу, в ситуациях сильно трогательных или особо патетических. Это незаметно, в общем. А плакать… Плакал я, когда умер отец, и я прилетел в Москву и обнял мать на пороге родительской квартиры, плакал, потому что как-то сразу и целиком представил себе муку его удушливого и долгого умирания в дмитровской больнице, куда он был увезен с дачи после третьего инсульта и восемнадцати лет еще горших мук наполовину парализованного и сохранившего разум нестарого мужика. Но я не о смерти, не только о ней, – еще и о жизни. Вечной.
Предупреждаю – обвинений в чревоугодии и богохульстве не приму, потому что, хотя и люблю поесть, но не гурманствую, гастрономически не сибаритствую, трюфели и свиное ухо мне одинаково безразличны, а в Бога – верую, хотя не истово и не напоказ, а как все.
В нашей семье готовить умели, если совпадали надобность и возможность, без изыска, но вкусно. От деда, к примеру, остался рецепт холодника – то же самое, что окрошка, только без кваса. Непритязательный такой летний супчик – щавелевый отвар, свежие огурцы, лук зеленый, колбаски вареной покрошить, дать настояться пару часов в холодильнике, наливаешь эдак до краев, пару ложек не очень жирной сметаны, посолить-поперчить – и вперед! Очень рекомендую к холоднику пару-тройку стопариков запотевших. Второе блюдо должно быть горячим. Или бабушка возьмется за пирожки с мясом, обжаривая их в кипящем подсолнечном масле до золотисто-коричневого цвета, как это, по Швейку – «шкварки должны таять на языке, но при этом не должно казаться, что сало течет по подбородку». Таких пирожков средний гость потреблял по десять-двенадцать, а готовилось – до трехсот! Чад, шипение-стреляние масла, сквозняк открытых форточек, но парочку можно выпросить и до гостей. А манный торт, а рулеты с маком, а кулебяки! Плюшки с корицей – тесто месить, месить и месить, а потом мять, мять и мять скалкой – сделали меня на всю жизнь не таким стройным, как хотелось бы, и добреющим до идиотизма от запаха свежевыпеченной сдобы. Но больше всего томишься по тем приятностям, что бывают крайне редко. Всего раз в году пекутся куличи, и волнующаяся за качество конечного продукта бабушка – не подгорели? пропеклись ли? – повязав голову платком, несколько несуразным ввиду бабушкиной горбоносости и фиолетово-седого перманента, раненько утром пасхальной субботы идет в Николо-Кузнецкую церковь стоять в очереди святить куличи и сваренные в отваре луковой шелухи яйца.
Окно моей комнаты на двенадцатом этаже уже вместило замоскворецкий закат, и Солнце, выпав из видимости где-то на Пресне, чуть еще подсвечивает верхушку Спасской башни, куранты которой становятся слышны при открытом окне после полуночи, когда стих гомон Пятницкой и лишь иногда посвистывают регулировщики на Балчуге. Сидя на подоконнике, гляжу вниз, где церковный двор, обнесенный высокой чугунной решеткой, постепенно заполняется темными фигурками, пробирающимися с разных сторон сквозь неплотные милицейские ряды. Прохладный воздух апрельского вечера, листья вылезать пока побаиваются – ночами подмораживает, но ветки уже ожили, стали гибко-тяжелыми, и налетающий с Серпуховки ветер качает их, плавно и согласно. С другой стороны квартиры, из кухни, пахнут куличи, прикрытые от пересыхания влажными полотенцами, – аромат земной и божественный, который скоро растворяется в столь же земном, но божественном более, запахе зажигаемых внизу, у храма, свечей. Почти ничего не видно сверху в предполуночной темноте, – только сотни огненных дрожаний да строгий желтый свет небольших церковных окошек. Время не идет под неяркими звездами весны, а без того, чего ждут и тесно стоящие в церкви, и вокруг нее, и я, и все еще живые, не пойдет, наверное, а? Плотный комок чуть правее и выше слышно стучащего сердца заставляет чуть подрагивать сжимающиеся губы и немного прикрывать веками влажнеющие глаза. «…ос …ес!» – слабо доносится вдруг от выходящих на запад и не видных мне церковных дверей и повторяется трижды. «Воистину воскрес!» – громогласие выдоха торжественно убежденностью счастья, сбывшейся надеждой и отправляет в небытие забвения долгую зиму. Господи, когда же это я умудрился заплакать, сладко и жалко по-детски? А, это разбился комок в груди – умилившаяся душа своей влагой смочила пыхнувшие краской ненужного стыда щеки, – пойти умыться, не увидел бы кто!