Первым, кто узнал в Бродском Бродского, был, несомненно, его круг: если бы этот круг не принял его, не принял бы таким, каким он артикулировал себя, совершенно неизвестно, как все бы случилось потом. Именно ближайшее окружение Бродского согласилось с его ролью, легитимировало ее и транслировало свое признание дальше. А амбиции Бродского были самого высокого ранжира: и здесь важно не то, что он ощущал себя гением, а то, что и вел себя как гений. Это принципиальная позиция и невероятно трудная роль – русские поэты редко ведут себя как гении. В нашем веке так поступали футуристы, скажем, Северянин и Маяковский. Завышенные амбиции, демонстративное поведение становились способом репрезентации протеста: Маяковский ведет себя как гений, потому что он первый новый человек в старом и дряхлом мире. Романтический аспект взаимоотношений с действительностью очевиден.
Бродский тоже, несомненно, возмутитель спокойствия, его поведение также выламывается за рамки, но не столько приличий, сколько установлений. Непризнанный гений и одиозное, претенциозное, амбициозное поведение. Но отличия не менее разительны. Бродский вел себя не как романтический, а как демократический гений.
Классическое устройство стиха способствовало настройке на резкость оптической системы, в которой читатель видел самого себя, только перемещенного в наиболее благоприятные обстоятельства. В лирическом герое Бродского (с отчетливо автобиографическим гримом) читатель узнавал лакомую биографию современника, который совершал, которому удавалось все то, о чем мечтал (а порой и не смел мечтать) читатель. Это сделало его стихи жадно ожидаемыми аудиторией. Весь сказочный антураж был в наличии, все канонические реалии, что так импонируют и подкупают читателя, присутствовали в его биографии: нищенское существование, судебная расправа за стихи, преданные толпы поклонников на каждом чтении, внимание наиболее авторитетных советских поэтов и деятелей культуры (от Чуковского до Ростроповича), затем высылка за границу, где он опять оказывается самым удачливым из всех эмигрантов.
Магнетический нимб удачи создавал такое силовое поле, в котором его стихи (лирический автопортрет эпохи) получали самую выгодную и притягательную подсветку, они сверкали, как бусинки пота на лбу увенчанного заслуженными лаврами Актера, которого Режиссер счастливой рукой выводит на просцениум. Но актер, игравший самого себя, играл свое время. Миф, что вроде бы сам собой творился вокруг Бродского, только споспешествовал более проникновенному восприятию стихотворных текстов, в которых авторский эгоцентризм становился манифестом целого поколения. Сначала разговорная интонация в настроенной на высокий лад поэтике со столь важными иноземными присадками, затем отчетливое претворение в стихах лирической биографии – все это и позволило ему почти сразу занять наиболее почитаемую и вакантную лунку опального поэта, инверсия положения которого (от безвестности к славе) чуть ли не предопределена.
То ощущение задушевного разговора двух интимно беседующих душ – автора и читателя, понимающих друг друга с полуслова, не исчезло и после того, как стихи Бродского (как и сведения о его жизни и успехах) стали приходить из-за границы; не исчезло, хотя, конечно, и изменилось после его переезда в Америку. В крупном поэте всегда присутствуют все уровни существования – стихи Бродского можно было читать и самому неподготовленному читателю (воспринимающему стихи как живое свидетельство жизни, воплощенное в рифмованную материю), и читателям его поколения, постепенно, но неумолимо отдалявшимся от Бродского ввиду когда вынужденного, когда вполне сознательного перехода на конформистские позиции, и читателям следующих за Бродским поколений, скоро обретшим других кумиров – несомненно талантливых, но по самым разным причинам не стяжавших и сотой доли успеха, выпавшего на долю Бродского.
Прижизненная слава в России – редкое и, увы, достаточно уродливое явление. Как сказал другой поэт, «у нас любить умеют только мертвых». Отсутствие механизма самоуважения в нашей культуре активирует два хрестоматийных полюса: тотальной и все отрицающей иронии или безудержного самоунижения, иначе говоря – грубости или лести. Норма здесь до сих пор кажется недостижимой. Может быть, поэтому объект прижизненного почитания очень быстро и почти поневоле приобретает у нас статус памятника. С Бродским – особенно после Нобелевской премии – это случилось на наших глазах.
Сначала появилось много желающих разделить с ним право на эту награду. Писатели эмиграции полагали, что награжден поэт-эмигрант, друзья-шестидесятники, даже те, кто за 15 лет не отважился написать ему ни одного письма, вспомнили о былой дружбе, бывший андеграунд не сомневался, что таким образом восстановлена справедливость и премию получил тот, кто, как и они, преследовался КГБ, презирал Союз писателей, писал не для денег и советской славы, а для вечности. И все, хотя и в разной степени, были правы.