Разумеется, отсюда не следует, что, думая о судьбе необыкновенного человека, нужно подменять его собою. Позиции подобного рода нельзя отказать в смелости, как нельзя отказать в ней Стефану Цвейгу, написавшему известную книгу о Марии Стюарт. Но здесь — смелость, не достигшая цели. Необычность жизни Марии Стюарт — вот что поразило писателя, и он взялся за перо только во имя этой необычности. Он не бесстрастен — он судит и осуждает, приговаривает и отменяет приговоры. Но, несмотря на все его красноречие (или вследствие его?), чувство недоверия не покидает читателя до последней страницы.
Но что же делать с «необыкновенностью» замечательного человека? — могут мне возразить. Если она не может быть самоцелью, то как же писать о ней?
Одним из лучших офортов Гойи я считаю фигуру отдыхающего колосса. Вокруг него — пустыня. Вы не видите ношу, только что сброшенную с его плеч: перед вами отдыхающее человеческое тело. Но вглядитесь внимательнее, и вы почувствуете, что перед вами не человек вообще, а колосс.
Вот так, мне кажется, нужно писать о необыкновенных людях. Не забывая о том, на что они способны, что сделали для человечества и культуры, надо писать о них со всем вниманием к их обыденности, к их ежедневной жизни. Только тогда вы сможете рассказать о том, что произойдет, когда этот колосс встанет.
Стоит отвлечься, чтобы взвесить еще одно возможное возражение: чем же в таком случае отличается работа исторического романиста от работы автора биографической книги? Нельзя же ставить знак равенства между этими близкими, но далеко не тождественными жанрами.
Отличие, видимо, заключается в том, что романист не ставит перед собой познавательных целей. Правда, «Эроусмит» Льюиса, «Брат мой — враг мой» Уилсона написаны с таким знанием дела, что по меньшей мере с этой стороны могут послужить для нас образцом. Вспомним историю печатного дела во Франции, о которой с такой свободой рассказал Бальзак в «Утраченных иллюзиях»; вспомним и целый трактат о парижской клоаке, который занимает так много места в «Отверженных» Виктора Гюго.
Но тем не менее то, что далеко не обязательно для романиста (и, в общем, удается редко), представляет собой третье и, может быть, важнейшее условие для биографической книги. Разумеется, и в томи в другом случаях нужно знать все о своем герое, в том числе профессиональную сторону его жизни. Но биограф должен уметь еще и рассказать о ней так, чтобы перед глазами читателя возник образ, характер.
С проблемами историко-биографического жанра тесно переплетаются проблемы мемуарной литературы, уже хотя бы потому, что она может стать основой для будущих историко-биографических произведений.
В безграничном море мемуарной литературы меня интересует главным образом то, что ближе всего к художественной прозе, зависит от нее и соотнесено с ней в обязывающем значении.
Не стану проводить границу между мемуарами писательскими и любыми другими — военными, политическими, театральными и т. д. Белинский писал: «Мемуары, если они мастерски написаны, составляют как бы последнюю грань в области романа, замыкая ее собою». Я не сомневаюсь в том, что любые мемуары (или по меньшей мере лучшие из них) связаны с литературой своего времени, В мемуарах писателей эта связь не только стократно возрастает, но, вторгаясь в существо задачи, приобретает практическое значение.
Так, впечатление беспредельной отдаленности от современного сознания не покидало меня, когда я перечитывал «Поэзию и правду» Гете. Удивляться здесь нечему: XVIII век с его допсихологической, поучительной прозой отразился в этой великой книге. Положите рядом с ней «Былое и думы» Герцена. Какое разительное несходство! Вместо лаконичного «инвентаря» характеров и событий — свободно и пространно написанные живые портреты. Вместо последовательности, с которой изложен надежно обдуманный взгляд, — почти беспечное шаганье через невозможность выразить мысль и вдруг — неожиданная простота, в которой она находит единственно верное выражение.
Это уже не XVIII, а XIX век с его открытиями, преобразившими художественную прозу, ворвался в «Былое и думы», превращая читателя в собеседника, заставляя его спорить, размышлять, волноваться.
Многие размышления занимали меня, когда я решился рассказать историю своей жизни. «Как приступить к делу?» — думал я, сравнивая классические и современные мемуары, восхищаясь свободой, с которой написаны «Далекие годы» Паустовского, воспоминания Эренбурга. В мои романы, повести и рассказы вошла лишь небольшая доля увиденного и пережитого. Моя жизнь — как и жизнь любого из моих сверстников — битком набита событиями, и едва ли не каждое из них, замкнутое в памяти, ждет своего освобождения.