Заботясь о других, Маркс мало думал о своем здоровье и, вернувшись под дождем от больного Боркгейма, схватил простуду. Домашние решительно запретили ему выйти из дома и отправиться на заседание Генерального совета. В этот вечер вся семья собралась в кабинете Маркса. Ко дню его рождения врач Кугельман из Ганновера прислал в подарок два ковра из рабочей комнаты Лейбница, купленные с аукциона после того, как дом этого великого математика был сломан. На одном из ковров был выткан довольно уродливый старик, очевидно Нептун, барахтавшийся среди волн, на другом — толстая Венера и амуры. По мнению Маркса и его близких, все эти мифологические сюжеты были выполнены в весьма дурном вкусе эпохи рококо, столь излюбленной при дворе Людовика XIV. Но зато тогдашняя мануфактурная работа отличалась завидной добротностью. После долгих обсуждений Карл все же решил повесить оба ковра на степах кабинета из преклонения перед гением Лейбница.
…Маркс с увлечением изучал русский язык. Он читал «Тюрьму и ссылку» Герцена в те самые дни, когда автор этой книги тяжко занедужил, простудившись на митинге, где выступил с отважной речью против режима Наполеона III.
Вождь Интернационала не знал, что в Париже, на улице Риволи, в сумрачном большом доме Александр Иванович напряженно думал о нем.
Был январь, сырой и холодный. Колотье в боку и усиливающийся озноб мешали Герцену работать. Закутавшись в плед, он попросил рюмку коньяка, чтобы согреться.
— Теперь хотелось бы покурить, — сказал он, почувствовав себя несколько лучше.
Наталья Алексеевна Огарева, его вторая жена, принесла трубку, прочистила ее, набила табаком и подала ему. Затем ушла, видя, что больному хочется остаться одному.
Странное необычное состояние охватило Герцена. Голова его горела, однако в пылающем мозгу отчетливо чеканились мысли, ярко вставало прошлое, являлись ответы на многие не решенные ранее вопросы.
Вспомнилась родина. Более двух десятилетий жил Александр Иванович в изгнании, но никогда не рвалась его связь с Россией, с чаяниями, страданиями, заботами ее народа.
Чего бы не дал он, чтобы сейчас за окном был не слякотный Париж, а Москва, вьюжная, белая. Закрывая глаза, он видел себя в отцовском особняке на Тверском бульваре, во Владимирской тюрьме, в Петербурге. Он снова был среди людей, говоривших по-русски, близких, понятных его душе. Герцен откинул большую умную голову с густыми седеющими волосами и закрыл глаза. Ему было тяжело дышать. Широкие ноздри прямого, полного, русского, как он сам говорил, носа раздувались, с трудом вбирая воздух. Как устал он жить на чужбине, где узнал много горя: схоронил мать, сына, страстно любимую жену. Разочарования в людях преследовали его. Недавно навсегда порвал он с Бакуниным, в которого долго верил.
Немногие умели проверять себя, как Герцен, не боясь признаваться в том, что ошибались. Неутомимо искал он истину и стремился быть полезным своим соотечественникам. Отойдя от главы анархизма, Герцен обратил свой ищущий взор к Интернационалу.
«Маркс… А ведь вся моя вражда с марксидами происходила из-за Бакунина, — думал с огорчением больной. — Смутный и двойственный человек этот проповедник всеобщего разрушения. Объят он дикими прожектами — закрыть книги, уничтожить науки. Бредовая ересь».
Острое сожаление, что не узнал до сих пор ближе Маркса, нарастало.
«Подлечусь, одолею хворь, свидимся», — решил Герцен, преодолев былое нерасположение к автору «Капитала». Со свойственным ему прямодушием он признал отныне великую заслугу Маркса, создавшего Международное Товарищество Рабочих. То, что раньше казалось Александру Ивановичу невозможным — вместо противоборствования сближение и борьба на одной баррикаде, — стало вдруг желанным, осуществимым, простым.
«Во многом этот ученый немец прав, — продолжал размышлять Герцен о Марксе, — экономический переворот имеет необъятное преимущество перед религиозными и политическими революциями. Тут подлинно трезвая основа. Экономические вопросы действительно подлежат математическим основам».