В осажденный Париж пробираться было трудно. Большую часть пути Красоцкие совершили на крестьянских возах или пешком.
«Наконец-то, — писала дочери Лиза, — и моя жизнь на что-то пригодится. Именно потому, что мы уже так немолоды, меня постоянно томит мысль, что так-таки превращусь незаметно в немощную старушонку, у которой в жизни много было добрых помыслов, да мало дел.
Зрелость и старость умеют ждать и преодолевать нетерпение, столь присущее молодости. Сознание ограниченных физических сил, учет незначительных уже возможностей и жизненный опыт — все это дается только временем. Юный боец силен порывом, напористостью, старик — продуманностью поступков, ясностью намеченной цели. Нет возраста, не годного для революционной борьбы».
Сигизмунд, который как бы позабыл о своей тяжелой многолетней болезни, выглядел помолодевшим и бодрым. Он старался убедить жену, что будущее Франции сложится наилучшим образом.
— Для нас родина — это все охваченные революционным брожением земли. Мы, интернационалисты, должны быть там, где дерутся за права неимущих.
Ночь застала Красоцких в маленькой прифронтовой деревенской гостинице неподалеку от Парижа. Вдали гулко рвались снаряды. Пруссаки продвигались к столице Франции.
— Как это похоже на Сент-Луис. Мне кажется, что я услышу сейчас мощный баритон милого Вейдемейера, увижу тебя с забинтованной головой, — вспомнила Лиза дни гражданской войны в Соединенных Штатах.
— Мы оба не верим в предчувствия, и тем не менее они окутывают нас подчас, как сумерки, — сказал Сигизмунд жене. — Может быть, наука когда-нибудь найдет им разумное объяснение. Не знаю. Но нынче они давят на меня, да и сон…
— Какой ты видел сон, Сигизмунд? Я боюсь сновидений, они пока загадка и потому таинственны, как буря для дикаря.
— Мне снилось, что я пробираюсь сквозь густой лес по высокой траве и собираю алые ягоды. Не правда ли, красочная картина? Но вдруг выросла передо мной глухая, бревенчатая избушка без окон. Вошел я в нее, а выйти не могу. Исчезла дверь. Темно. Лег я на пол, холодный, дощатый, и вдруг заметил, что потерял в траве сапоги.
— Лежишь босой? Странный сон, — проговорила раздумчиво Лиза. Ей хотелось сказать — плохой, но она намеренно удержалась. — Все это чепуха, милый. Чего-чего только не привидится за ночь. Забудем о нем.
— Однако, независимо от мистического атавизма, смерть, что тень, всегда с нами рядом. Я говорю это на всякий случай, ведь все может произойти. Революция и война что шквал. Так вот, если мне суждено погибнуть и тело мое будет найдено…
— Что ты говоришь, Сигизмунд? Помилосердствуй! Это похоже на бред. Ты болен.
— Нет, вполне здоров. Я только прошу тебя, если буду убит, похоронить мое сердце в люблинской земле. Там я родился, там покоятся отец и мать… А себя ты береги, умереть еще успеешь. Сохрани себя для Аси.
— Я не хочу оставаться без тебя на земле.
— Я тоже не Гамлет, для меня давно вопрос решен — быть! И как можно дольше быть! Но не все зависит от нашего желания. Иногда следует отдать жизнь, чтобы не потерять к себе уважения. На то мы и люди, а не свиньи. На всякий случай запомни мое…
— Завещание.
— Ты подсказала нужное мне слово. Но к нему есть и предисловие. Не думаешь ли ты, что для хронически, безнадежно больного, гибнущего бессмысленно, бесцельно от ядовитейших бактерий, явилось бы большой удачей достойно встретить смерть от нули лютого врага? Мой отец и дед — воины, сложили головы на поле боя. Право, это не плохой конец. Еще лучше умереть за революцию, с пользой для людей, а не корчиться и гибнуть в лапах болезни. Смерть уже занесла надо мной свой отточенный меч, но я ее могу и перехитрить. Ну что, разве я но прав?
— Может быть, но не могу же я слушать тебя спокойно, представляя мертвым.
— Есть возраст, когда каждый человек обязан дать себе отчет и в прожитой жизни, и в приближающейся смерти. Я достиг таких лет. Ты тоже приближаешься к этой предельной черте.
Лиза больше не возражала.
Под утро, прежде чем собрать в дорожный мешок кое-какие скромные пожитки, она достала тетрадь, которую взяла с собой, чтобы снова вести дневник. Много лет Лиза ничего не записывала. Повседневная суета, разъезды, возможность делиться возникшей мыслью и сомнением с мужем мешали ее былым самоотчетам на бумаге. Но, уезжая из Швейцарии и прощаясь с горько рыдающей Асей, которая тщетно умоляла родителей взять ее с собой, мать обещала девочке записывать все, что случится с ними в охваченном войной революционном Париже.
— Я буду поверять тебе все свои думы и чувства, чтобы разлука наша не была тягостной, — говорила она опечаленной дочери.