И именно в этот момент начинает звонить телефон. Звонок, еще звонок, еще
— Сержа избили. Какая-то шайка мерзавцев, устраивающих расправы над голубыми.
— О нет!
— Он прогуливался по «Парку Лафонтен». Ему надо швы накладывать. И по-моему, у него сломана рука.
— Где он?
— Здесь.
— А куда смотрел Питер?
Питер, талантливый художник-сценограф, — постоянный спутник Сержа Лакруа. Они вместе живут в благоустроенной мансарде в Старом городе, и я даже однажды у них обедал. Стены выкрашены лиловым. Повсюду зеркала. И уж не знаю сколько, но что-то много шныряющих под ногами персидских кошек.
— Будь Питер здесь, такого бы не случилось. Но он на съемках в Британской Колумбии.
— Сейчас приеду. — Я повесил трубку и набрал номер домашнего телефона Морти Гершковича.
— Морти, прости, что разбудил, но тут произошел несчастный случай с моим вторым режиссером. Я повезу его сейчас в Центральную, но мне не хочется, чтобы он в приемном покое ждал два часа только для того, чтобы предстать в конце концов перед каким-нибудь интерном, который не спал уже тридцать шесть часов.
— Не надо в Центральную. Я встречу вас в больнице Королевы Елизаветы через полчаса.
Решив за руль не садиться, я взял такси и приехал к Соланж. У Сержа на голове рана, левый глаз заплыл, а явно сломанную кисть правой руки он поддерживал левой.
— И что тебя в твоем возрасте понесло шляться по парку? Знаешь ведь, как это опасно.
— А я думала, ты пришел помочь, — поджала губы Соланж.
Морти, который уже ждал нас в больнице, наложил на голову пострадавшего восемнадцать швов, ему сделали рентген и зафиксировали кисть в гипсе. Потом Морти отвел меня в сторонку.
— Пока он здесь, я хочу послать его на анализ крови, но он отказывается.
— Предоставь это мне.
После всех треволнений я привез Соланж и Сержа к себе домой. Сержа уложили в свободной спальне.
— Вот. Будь хорошим мальчиком и спи. Или мне, ложась в постель, надо запереться на ключ?
Он улыбнулся и стиснул мне руку, а я вернулся на кухню, где открыл для Соланж бутылку шампанского.
— Хорошо бы ты еще за Шанталь перестал волочиться, — сказала она.
— Да ну! Ты выдумываешь.
— Она ведь не знает, какой ты хулиган. Она такая беззащитная.
Я открыл холодильник.
— У нас есть выбор. Есть банка печеночного паштета. Могу подогреть
2
Тени миссис Огилви.
В газете «Газетт» сегодня утром я обнаружил статью о хорошенькой учительнице музыки из Манчестера, которой теперь сорок один год и она обвиняется в том, что двенадцать лет назад соблазняла мальчиков в возрасте от тринадцати до пятнадцати из состава детского оркестра. Предполагаемые жертвы, у которых память проснулась после двухдневного семинара по противодействию жестокому обращению с детьми, рассказали судье, как она их, бедных, обижала. Один пострадал от нее после очередного урока игры на скрипке, когда он был в нежном возрасте четырнадцати лет. «Пенелопа легла на кровать и увлекла меня за собой. Она расстегнула блузку и разрешила мне трогать ее груди. Я расстегнул ей джинсы. На ней были красные шелковые трусы. Она залезла мне рукой в штаны. Я занимался с нею оральным сексом в течение двадцати минут. После этого она напоила меня чаем с шоколадными конфетами и сказала: "Какой ты, оказывается, шалунишка!"»
В ходе другого инцидента, происходившего после рождественской вечеринки с возлияниями, по словам второго якобы пострадавшего, «присев на край кровати, Пенелопа сняла трусы. Расстегнула блузку, легла на спину, закрыла глаза и всем давала».
Судья распорядился прервать слушания по делу, поскольку предположительно имевшие место инциденты происходили давно и очень трудно теперь найти свидетелей и какие бы то ни было доказательства, которыми можно было бы подтвердить или опровергнуть показания учительницы, обвинения отрицающей. Оглашая вердикт, он сказал, что мальчики — ему это совершенно очевидно — не понесли никакого психологического ущерба, а, напротив, участвовали во всем этом добровольно и «безмерно наслаждались происходящим». Зря только он не добавил для равновесия, что Пенелопа конечно же делала для приобщения юношества к музыкальной культуре несколько больше, чем Иегуди Менухин. Когда мальчики достигали пятнадцатилетия, интерес к ним у Пенелопы пропадал. К сожалению, то же самое было и с миссис Огилви. Для меня этот жестокий удар был лишь отчасти смягчен тем, что я завел себе новую подружку — Дороти Горовиц. Дороти была моя ровесница и ничего такого мне не позволяла помимо обжиманий в гостиной на клеенчатой софе или на скамье парка «Утремон», но даже и эти удовольствия были отравлены тем, как жестко она проводила политику зонирования. Дороти отдергивала руку как от огня, едва я попытаюсь направить ее ко вздрагивающему корню моей страсти, который выскакивал, как чертик из коробочки, потому что соответствующие пуговицы бывали заблаговременно расстегнуты.