— Ну, ну… Я вот только смотрю, что вы доите кой-как. Вымя-то хорошо теплой водой вымыли?
Ничего подобного пани Дворжачкова отродясь не выслушивала. Людва заговаривал с ней в самых крайних случаях, наперед зная: что бы он ни сказал, все будет невпопад.
— Вам-то что до этого? Что вы себе позволяете?
— Мне до этого такое дело, что мой сын тут зоотехник.
— Вот и пускай заботится о корме для коров и чтоб тут работали и языками попусту не трепали.
— Мы сами знаем, пани Дворжачкова, что нам делать. А если ты не знаешь, так мы тебе скажем!
— Гляньте-ка, это кто ж там голос подает?.. Адамек! И откуда что взялось — сразу ума полная сума!
— Небось не сразу! Я на тебя всю жизнь смотрю, пани Дворжачкова. Привыкла, что Людва рот раскрыть боится, когда тебя дело касается! Но нигде не записано, что Людве тут век вековать! Найдутся и получше его!
Винца был на другом конце коровника. За спиной мычали коровы, а перед ним были широко распахнутые двери. Он с усилием заставил себя повернуть назад. Маргита, Марика и Марта ничего не видели и не слышали, справедливо полагая, что иначе себе дороже обойдется: им уже не раз доставалось.
Пани Дворжачкова надрывалась что было сил:
— Ничего себе, подарочек нам подбросили!! Привязался к несчастной женщине!
— Подарочек — это Винца, что ли?
— Что один, что другой! Выжить меня хотите и Людву заодно!
— Займитесь своим делом! — Винца едва переводил дух.
Адамек вошел в раж:
— Не больно-то замахивайся на родного отца!
— Об этом мы поговорим дома!
— Я тут двадцать лет работаю! Имею я право слово сказать!
— Лучше всего скажи его себе и потихоньку.
— Ух, и влепил бы я тебе!
— Вот бы одолжение мне сделал.
В психиатрической больнице определили, что Храстек вполне здоров. Печень, правда, увеличена несколько, но люди живут на свете и с более опасными болезнями. И все же в Доброе Поле Храстек вернулся для всех психом. Ведь только псих может сжечь обстановку и станет спать в одной постели с неверной женой.
— У меня справка, что я нормальный, — сообщал он всем, кто хоть на минуту задерживался с ним при встрече, и извлекал из кармана плотную мелованную бумагу с круглой печатью и неразборчивой подписью. Он демонстрировал бумагу в корчме, перед костелом, на кладбище.
Жена не отходила от него ни на шаг, повсюду молча его сопровождая. Платья она носила все более просторные, но растущий живот они все равно не скрывали.
— У меня есть справка, — повторял Храстек и виновато усмехался, неуверенно оглядываясь вокруг, словно ждал, что написанное на красивой официальной бумаге кто-то подтвердит дополнительно. Неизвестно, правда, кто это будет и чем подтвердит. Когда Храстек смотрел на жену, по его взгляду не было заметно, что он действительно видит ее. Хотя вот и сейчас она была рядом с ним.
Солнце спряталось за высокий щипец белого амбара, и голуби слетались под крышу.
Винца шел через двор в конюшню. Храстек сидел у дверей на буковой колоде, жена чуть поодаль, перед колесной мастерской, на желтой тачке.
— Оставь моих лошадей в покое, — прогудел Храстек вместо приветствия. — Я хорошо запомнил тебя.
Вороной отворачивался от нежно-зеленой травы в яслях, до самой земли опускал тяжелую и печальную голову.
— Людва Дворжачек велел мне слушаться тебя, покуда он не вернется… Отец твой козла держит, а я чтоб тебя слушался?!
Вороной бил копытом по выщербленным половицам.
— Вот тебе казенная бумага, тут черным по белому сказано, что я не псих. Чтоб ты знал.
— Я знаю.
— Откуда?
— Просто я вас знаю.
— Черта с два!
Лошади Храстека были серые от покрывавшего их толстого слоя пыли, только на крупах как шрамы темнели полосы от кнута. Прежде Храстек никогда не трогал лошадей кнутом. А одному мужику, на его глазах ударившему лошадь, он свернул челюсть.
— Утром как следует почистите лошадей.
— Отец твой козла держит, а ты мне указывать будешь?
— Буду.
— Ну и дела, ну и дела. — Храстек аккуратно сложил бесценный документ, обернул носовым платком и убрал в задний карман.
— Завтра будете возить солому в коровник.
— Это можно… Если мне захочется.
И Храстек размашисто зашагал по мощеному двору. Жена за ним, вперив взгляд под ноги, на пять сантиметров перед носками своих красных сандалий.
Вороной смотрел на Винцу. В глазах его двоилось заходящее солнце. Он несколько дней не покидал конюшню и стал похож на тень усохшего дерева. Сперва его хотели пристрелить, но Винца сказал:
— Он сделал это на радостях.
И его осудили печалиться. Не нашлось никого, кто захотел бы вычистить его скребницей. Вода в его поилке была постоянно, к траве он не притрагивался; оброка ему не давали, поскольку он не работал. Одного коня не запряжешь; один конь ни то ни се, это тебе не канарейка.
Винца заговорил с вороным на том особенном языке, для которого пока что никто не придумал слов. На языке, с которым рождается все меньше и меньше людей, но он все же не вымер еще, потому что, родившись с ним, вы уже не сможете его забыть, — и это не привилегия и не благословение свыше.