Скриппс стоял в снегу и глазел на освещенные окна школы. Там люди изучали вещи. Трудились до поздней ночи, ребята бок о бок с девчатами, в поисках знаний, одержимые изучением вещей, охватившим Америку. Его девочка, Шалавочка, девочка, стоившая ему чистых семьдесят пять долларов за врачебные счета, тоже там училась. Скриппс гордился. Ему учиться было поздно, но там, день за днем и ночь за ночью, училась Шалава. У нее была голова на плечах, у этой девчонки.
Скриппс подошел к своему дому. Дом был невелик, но старушке Скриппса размер был не важен.
– Скриппс, – приговаривала она, когда они выпивали вдвоем, – я дворец не хочу. Все, чего я хочу, это домик, чтобы ветер не пропускал.
Скриппс поймал ее на слове. Теперь, когда он шел поздним вечером через снег и видел огни своего дома, он был рад, что поймал ее на слове. Всяко лучше так, чем если бы он возвращался домой во дворец. Он, Скриппс, был не из тех парней, кому подавай дворец.
Он открыл дверь своего дома и вошел. Какая-то мысль крутилась у него в голове. Он попытался отмахнуться от нее, но не тут-то было. Как там написал этот парень, один поэт, который повстречался его другу Гарри Паркеру в Детройте? Гарри его цитировал: «Пусть я побывал во дворцах и хоромах. Когда ты… что-то там еще… но нет ничего лучше дома». Он не мог вспомнить слова. Только некоторые. Он сочинил к ним простой мотив и научил Аву петь. Это было, когда они только поженились. Скриппс мог бы стать композитором, одним из тех парней, что пишут всякую всячину для Чикагского симфонического оркестра, будь у него шанс продолжить учебу. Сейчас он скажет Аве спеть эту песню. Он больше никогда не будет пить. Пьянство лишило его музыкального слуха. Когда он напивался, свистки ночных поездов, одолевавших склон Бойн-фоллз, казались ему милее всего, что написал этот парень, Стравинский. Вот что значит пьянство. Так нельзя. Он выберется в Париж. Как этот парень, Альберт Сполдинг, который играет на скрипке.
Скриппс открыл дверь. И вошел.
– Ава, – позвал он, – это я, Скриппс.
Он больше никогда не будет пить. Больше никаких ночей на железной дороге. Пожалуй, Аве нужно новое меховое пальто. Пожалуй, если подумать, она-таки хотела дворец, а не эту хибару. Никогда не знаешь, чего от тебя хочет женщина. Пожалуй, если подумать, эта хибара пропускала ветер. Ерунда какая-то. Он чиркнул спичкой.
– Ава! – позвал он, срываясь на крик, исполненный тупого ужаса.
Его друг, Уолт Симмонс, слышал, как таким криком кричал жеребец, которого переехал автобус на Пляс-Вандом в Париже. Меринов в Париже не было. Все лошади сплошь жеребцы. Кобыл они не разводили. Если только до войны. Война все изменила.
– Ава! – позвал он опять. – Ава!
Ответа не было. Дом был пуст. Пока Скриппс стоял один, длинный и тощий, в своем опустевшем доме, сквозь метель до его слуха донесся издалека индейский боевой клич.
Из Манселоны Скриппс уехал. Довольно с него этого места. Что мог дать ему подобный городок? Ничего там не было. Ты всю жизнь работал, а потом – на тебе. Многолетние сбережения идут прахом. Все не впрок. Он уехал в Чикаго, подыскать работу. Чикаго – место что надо. Одно географическое положение чего стоит, у самого конца озера Мичиган. В Чикаго творятся большие дела. Это ясно любому дураку. Скриппс купит землю в районе, который теперь зовется Петлей, где полно магазинов и фабрик. Купит землю подешевле и вцепится в нее. Пусть попробуют выцарапать у него. Он уже знал, как делаются дела.
Одинокий, с непокрытой головой, снег метет по волосам, он пошел по рельсам Гранд-Рапидс энд Индиана. Такой холодной ночи он не мог припомнить. Он подобрал мертвую птичку, окоченевшую и упавшую на пути, и убрал за пазуху, чтобы отогреть. Птичка устроилась вблизи его теплого тела и клюнула в грудь с благодарностью.
– Бедняжка, – сказал Скриппс. – Тоже мерзнешь.
На глаза навернулись слезы.
– Гребаный ветер, – сказал Скриппс и снова повернул лицо к метели.