«Раз, когда с Гиппиус перед камином сидели с высокой проблемой, – звонок: из передней в гостиную дробно-быстро просеменил, дрожа мягкими плотностями, невысокого роста блондин с легкой проседью, с желтой бородкой, торчком, в сюртуке; но кричал его белый жилет, на лоснящемся, дрябло-дородном и бледно-морковного цвета лице глянцевели очки с золотою оправой; над лобиной клок мягких редких волос, как кок клоуна; голову набок клонил, скороговорочкою обсюсюкиваясь; и З. Н. нас представила:

– Боря!

– Василий Васильевич!

Это был – Розанов[277].

Уже лет восемь следил я за этим враждебным и ярким писателем, так что с огромным вниманьем разглядывал: севши на низенькую табуретку под Гиппиус, пальцами он захватывался за пальцы ее, себе под нос выбрызгивая вместе с брызгой слюной свои тряские фразочки, точно вприпрыжку, без логики, с тою пустой добротою, которая – форма поплева в присутствующих; разговор, вероятно, с собою самим начал еще в передней, а может, – на улице; можно ль назвать разговором варенье желудочком мозга о всем, что ни есть: Мережковских, себе, Петербурге? Он эти возникшие где-то вдали отправленья выбрызгивал с сюсюканьем, без окончания и без начала; какая-то праздная и шепелявая каша, с взлетаньем бровей, но не на собеседника, а над губами своими; в вареньи предметов мыслительности было наглое что-то; в невиннейшем виде – таимая злость.

Меня поразили дрожащие кончики пальцев: как жирные десять червей; он хватался за пепельницу, за колено З. Н., за мое; называя меня Борей, а Гиппиус – Зиночкой; дергались в пляске на месте коленки его; и хитрейше плясали под глянцем очковым ничтожные карие глазки.

Да, апофеоз тривиальности, точно нарочно кидаемой в лоб нам, со смаком, с причмоками чувственных губ, рисовавших сладчайшую, жирную, приторно-пряную линию! И мне хотелось вскрикнуть: Хитер нараспашку! Вдруг, бросив нас, он засопел, отвернулся, гребеночку вынул; пустился причесывать кок; волоса стали гладкие, точно прилизанные; отдалось мне опять: вот просвирня какого-то древнего храма культуры, которая переродилась давно в служащую при писсуаре; мысли же прядали, как пузыри, поднимаясь со дна подсознания, лопаясь, не доходя до сознания, – в бульках слюны, в шепелявых сюсюках.

Небрежно отбулькавши мне похвалу, отвернулся с небрежеством к Гиппиус и стал дразнить ее: ведьма-де! З. Н. отшучивалась, называя его просто Васей; а Вася уже шепелявил о чем-то своем, о домашнем, – о розовощекой матроне своей[278] (ее дико боялся он); дергалась нервно коленка; лицо и потело, и маслилось; губы вдруг сделали ижицу; карие глазки – не видели; из-под очков побежали они морготней: в потолок.

Вдруг Василий Васильевич, круто ко мне повернувшись, забрызгал вопросиками: о покойном отце.

– Он же – умер!!..

Вздрог: выпрямился; богомольно перекрестился; и забормотал – с чмыхом, с чмоком:

– Вы – не забывайте могилки… могилки… Молитесь могилкам.

И все возвращался к могилкам; с могилкой ушел; уже кутаясь в шубу, надвинувши круглую шапку, ногой не попав в большой ботик, он вдруг повернулся ко мне и побрызгал из меха медвежьего:

– Помните же: от меня поклонитесь – могилке!

И тут же, став – ком меховой, комом воротника от нас – в дверь; а З. Н. подняла на меня торжествующий взгляд, точно редкого зверя показывала:

– Ну, что скажете?

– Странно и страшно!

– Ужасно! – значительно выблеснула, – вот так плоть!

– И не плоть, – фантазировал я, – плоть без ть; в звуке ть – окрыление; пло – или лучше два п, для плотяности: п-п-п-пло!

В духе наших тогдашних дурачеств прозвали мы Розанова:

– Просто пло!

Ни в ком жизнь отвлеченных понятий не переживалась как плоть; только он выделял свои мысли – слюнной железой, носовой железой; чмахом, чмыхом; забулькает, да и набрызгивает отправлениями аппарата слюнного; без всякого повода смякнет, ослабнет: до следующего отправления; действует этим; где люди совершают абстрактные ходы, он булькает, дрызгает; брызнь, а – не жизнь; мыло слизистое, а – не мысль».

Андрей Белый[279]
Перейти на страницу:

Похожие книги