- Понимаешь, - продолжает Соня, - вскрывает Дрыгалка гостинцы Зойки Ланской. Пакет во - двоим не унести! И все шелковыми ленточками перевязано! И таким сладеньким голоском расписывает Дрыгалка, что в пакете! "Коробка шоколаду - трехфунтовая! Еще коробка - такая же: шоколя миньон! Груши, виноград, банка икры, ветчина, семга..." Ну, просто без конца, без конца! Еще бы! Отец Зойки - полковник жандармский!
Соня говорит это с таким уважением к этому "великому человеку" жандармскому полковнику, - с такой мечтательной завистью к его счастливой дочери Зойке, что я совсем теряюсь.
Мой папа, когда говорит об этом человеке - а папе иногда приходится хлопотать перед ним за арестованных, - иначе не называет великолепного полковника, как "собака жандармская!".
Но Соня рассказывает дальше:
- И у всех, у всех роскошные сладости, фрукты. У одной даже торт "Стефания"! А у меня... у меня...
Соня так плачет, что я начинаю холодеть от страха. Что там оказалось в ее гостинцах? Что там могло быть?
- А в моем пакете, - Дрыгалка развернула - ну, срам! Никаких, конечно, ленточек, все простыми веревочками перевязано.
И всего-то кулечек монпансье и бутерброды... с копченым салом бутерброды! Подумай, с копченым салом! Дрыгалка поджала губки- вот так! "Что же, Павлихина, ваша мама воображает - вас здесь голодом морят? Что же это она вам такие солдатские гостинцы принесла?" И все хохотать, гоготать: "Солдатские гостинцы, ха, ха, ха!" И ведь Дрыгалке, злой моське, и богатым этим дурам в голову не пришло, что мама это из любви! Чтобы окрепла я после кори... Им, богатейкам, и дела нет, - Соня внезапно вскипает гневом, - что мама, может быть, неделю целую на одном чае с хлебом сидела, чтобы сюда ко мне приехать (билет ведь по железной дороге сколько стоит!) и эти бутерброды мне привезти!.. Ну, а теперь уж все, все пропало... Все! Весь институт узнал!
Соня в таком отчаянии, словно весь институт узнал, что она и ее мама по меньшей мере воровки или убийцы!
- Да что же они узнали-то, Соня?
- Ах, не понимаешь ты! - вырывается у Сони почти с криком. - Говорю же тебе - скрывала я это от них! Бедность нашу скрывала. И что мама моя... служит! Сиделицей в винной лавке служит, пьяным мужикам водку продает! Уж теперь они и до этого докопаются!.. Можешь ты понять, какой это стыд?
Нет, я не понимаю, что это стыд. Папа мой всегда говорит:
"Кто работает - тот молодец!" Сонина мама служит, работает, значит, она тоже молодец!
- Ты глупости говоришь, Соня. Твоя мама хорошая, ты должна ужасно сильно любить ее за это!
Соня прижимается ко мне. Может быть, она даже смутно понимает, что я права. Но за четыре года, проведенных в институтском пансионе, в нее крепко вбили, что богатство - это самое великолепное в жизни, что бедным быть стыдно, а работать - еще стыднее! И не так просто для Сони разобраться во всем этом мусоре и хламе, который ей внушили здесь.
А самое главное - Соня не очень и слушает то, что я говорю. Она говорит откровенно - может быть, в первый раз за все четыре года. Ей хочется, ей надо выговориться, освободиться от всего, что у нее наболело.
- Я тебе все скажу! - говорит она самозабвенно. - У меня и пострашнее этого есть. Вот меня спрашивают: кто твой отец?
Я говорю: мой отец - офицер. А у меня... А он вовсе... Никакой он не офицер. У меня отца вовсе нет, никакого!
- Умер?
- Я всем говорю: умер. Нет у меня никакого отца и не было! Я незаконная. Не-за-кон-но-рож-ден-ная! По-твоему, и незаконной быть не стыдно?
Я отвечаю честно:
- Про это я не знаю... Хочешь, я у моего папы спрошу?
Соня вдруг страшно пугается. Свою тайну, о которой она никогда ни с кем не говорила, она вдруг выложила первой встречной девчонке, почти незнакомой. А та может разболтать и другим - вот она уже собирается рассказать своему отцу!
К моему ужасу, Соня вдруг становится передо мной на колени, целует мои руки, бормочет вне себя:
- Вот на коленях прошу... Умоляю - никому! Ни одному человеку! И папе не надо! Не надо папе!
Я тоже бухаюсь на колени - нельзя же разговаривать, наклоняясь к Соне, как к малому ребенку! - я тоже плачу и бормочу:
- Соня, папе сказать все равно что в шкаф шепнуть! Папа - доктор, ему больные рассказывают все свои секреты. А он этого никогда, никому! Это называется, - рыдаю я, - врачебная тайна!
Соня успокаивается и только просит:
- Ну хорошо - папе можно. Но другим... Поклянись!
- Никому! - обещаю я торжественно.
- Перекрестись! - требует Соня.
Объясняю ей, что не могу: я ведь не христианка.
- А кто же ты?
- Еврейка.
По лицу Сони проходит словно облачко. Видно, в институтском пансионе ей внушили и то, что евреи - самые плохие люди на земле. Она, кажется, готова пожалеть о том, что доверилась такой темной личности, как я...
- Поклянись! - просит она.
- Самое, самое, самое честное слово!
Наверное, со стороны мы с Соней выглядим смешно. Стоят две девочки на коленях - в уборной! - и торжественно клянутся!
- Смотри, ты поклялась: никому! - напоминает Соня. - Если здесь, в институте, узнают, что я незаконная... Я повешусь! Вот здесь, в Пингвине, на этом крюке повешусь!