- Она, женщина, человеку на земле мать родная. Потому и совестливее и работящее. Оттого, говорю, должно быть, их мало в странницах. Ей, деревенской бабе, по дому надобно работать, и с мужиком в поле гнуть-ломить, и еще ребят рожать - не до искания бога. Да и не надобно, он завсегда с ней, бог. Она богу, царице небесной кажинный день сто раз помолится, вспомянет, призовет себе на помощь... Нет, больше мужики шляются странниками сами, чай, замечали. А бабы, по доброте своего сердца, что ли, страсть как их всегда жалеют, преподобных бездельников. Вот что пропечатаю я о наших женках, не в обиду им будь это сказано... Да-а, как вечер, бывало, десятский на ночлег молодцов бородатых разводит. Теперича мало, на войну подзабрали али вымерли с голодухи, не знаю. Прежде, к теми, они, как тараканы, в село набегут, на огонек, из всех углов. Только и слышно на шоссейке спрашивают: "Где тут у вас десятский? Кто на селе десятский?" Ну, разводят по избам, чей черед на ночлег пускать, а они, непрошеные гости, ерепенятся еще, требуют, чтобы отвели хату, где щи мясные, наваристые, молока вволю, курицы несутся. Иная хозяйка, добрая душа, как увидит рясу, скуфейку, образок на груди, чайник жестяной на пояске, так вся и затрясется от радости, сама кличет ночлежника в избу, приглашает не в черед, крестится на образок. Еще бы! Эвон он, бог-то, на груди у него, как тут по лбу себя не стукнешь, не позовешь ночевать... Лодыри-то этим и пользуются, любят своего бога показывать, иконы носят на животе, на цепи, тяжеленные, в посеребренных окладах. Полем, лесом идет - таскает бога в котомке, а чуть завидел деревню, сейчас повесил на грудь, до самого пупа, на толстую цепь. Не брюхо - божница, выпятил ее: смотрите, какой я праведный! Он, детина, заяц стреляный, ученый, на крыльцо ступил - крестится, через порог шагнул - опять молотит себя перстом. Женщина, женка наша, наглядясь, по простодушию не знает, куда его посадить, чем накормить... Так и у меня бывало до войны: помню, Ираида моя бо-ольшая была любительница до этих проходящих богоискателей. Не станешь спорить, посадишь ночлежника с собой рядом за стол. Он, грязный, волосатый, одной ручищей ложку держит, выбрал самую захлебистую, глубокую, другой лапой под рубахой чешет - глядеть тошно. А ему ничего, привычно, еще смеется негодяй: "Забегали: давно не обедали!" Возит ложкой в блюде со дна, крестится, ждет, не поднесешь ли. Тебе смерть хочется кулаком ему заехать в жирную морду. Нельзя: совестно, жена с ума сойдет. А Ираида тебя под столом толкает ногой, подает знак: не жадничай, дескать, в горке от праздника в сороковке трошки осталось, угости во славу божию, не жалей... Не ругаться же при чужом человеке! И поднесешь рюмку. Кто сам выпивает, хоть сердце отведет: есть повод чокнуться - а непьющему и той радости нет: смотри, как другой пьет, угощай, красная харя не прочь и вторую опрокинуть стопку... А утром, глядишь, ненаглядная женушка в чистую твою рубашку страстотерпца вшивого, лодыря несусветного одевает, сала ему кус прячет в котомку, хлеба, молока бутылку, сряжает, как тебя самого, хозяина, в дальнюю дорогу. "Помяни в своих молитвах святой отец, нас, грешных!" Он обещает, благодарит, крестится, бога призывает на всякое твое благополучие... Ушел, полезла жена в комод, - ан деньги пропали с кошельком вместе, лежали на виду. Хвать - в другом ящике нету енной какой новой кофты: унес, прихватил ненароком праведник божий, заступник наш, черт бы его совсем побрал!
Деденька Никита сердился на странников, божьих угодников, а Шурке почему-то думалось, что Аладьин, рассказывая только отводит себе душу, вспоминая лодырей, обманщиков с иконками и крестами на животах, а гневается не на них - кто-то другой обманул его очень сильно. Может быть, обманули нищие, безрукие и слепые, которых и он, Шурка, помнит и презирает, те самые, что прежде продавали собранные кусочки Устину Павлычу на корм поросятам, а сами покупали у него в лавке ситный с изюмом, чайную колбасу, вынимали из котомок, корзин припрятанные сороковки, полбутылки и валялись потом до вечера по канавам, спали, орали песни, дрались, и у них, калек, вырастали тогда вдруг из культяпок здоровые, загребастые лапы и глазищи становились совсем зрячими. Нет, Аладьин не поминал про таких нищих, притворщиков, не они выводили его из себя и не странники.