С утра, накормив сына, запеленав его в простынки и одеяльце, я, как на службу, уходила в город. Искала место с квартирой, работу, где могла бы одновременно и жить. Но такого никак не находилось. С жильем везде было худо. В больницах такие, как я, если и требовались, то без ребенка, общежитием обеспечивали, а куда дену сына? В других местах, скажем, в яслях, можно бы и с сыном, но негде жить. Заколдованный круг. Зина советовала идти в исполком, в райком партии. Но я упрямо отказывалась, не хотела хоть кого-нибудь просить. Искала сама и возвращалась измученная, с отваливающимися от тяжести руками, чтобы наутро начать все сначала.
Черт дернул однажды зачем-то зайти к дяде. Вот бывает такое: со стороны поглядеть, абсолютно неразумные, унижающие поступки, заранее знаешь — ничего хорошего из затеи не выйдет, а идешь, делаешь какую-то пошлую глупость. Зачем? Может, чтоб потом еще раз убедиться в ней, стыднее понять?
Дядя жил близ окраинных нагорных улиц, там, где город когда-то кончался, а дальше была старая заводская слобода с перекошенными хибарками, гнилыми домишками, вросшими в землю. Дядин двухэтажный
356
особняк из новой застройки. Некогда дом возвела контора, где дядя служил начальником, контору упразднили, и он остался владельцем просторной пятикомнатной квартиры — настоящих палат с большой кухней и столовой внизу. Я никогда не любила этот скучный, как дядино лицо, степенный дом. Сюда девочкой изредка приходила с отцом и матерью на дядины дни рождения, называвшиеся именинами. Здесь был другой мир, иное понимание-измерение жизни-времени, иной уклад и даже особый запах, он встречал с порога, запах благопристойного богатства, отлаженной жизни, чистых полов, потому что дядина жена — тетя Надя — отличалась редкой чистоплотностью, к тому же дядя не жил без прислуги, всегда у него на кухне были-жили какие-то придурковатые с виду тихие женщины.
И сейчас дверь мне отворила кухарка, за которой, однако, стояла сама тетя Надя, черноволосая с проседью, черноглазая низенькая женщина со щеками в сиренево-фиолетовых жилках, всегда добрая и как бы напуганная. Лицо ее и особенно щеки при виде меня сделались синими, глаза же выразили такой испуг, что я едва не оступилась с крыльца, не повернула назад. Немая сцена продолжительностью две секунды. Но тетя овладела собой, попыталась изобразить радость — она вообще-то была очень гостеприимная, — и вот оно, прежнее радушное удивление: нет, не сужу, не сужу — кто я ей, в конце концов? Даже не кровная родня.
— Ли-да?! Лидочка?! Ты?? Не узнала, прости... Уж не с фронта ли? Проходи, проходи.. Господи! Тебя ведь убитой считали. А мама-то не дождалась. Да, Лидочка, война, война.. А ты, оказывается, с ребенком.. Не знали.. — тетины щеки понемногу приобретали прежний сиреневый оттенок.
Я ступила в чистую, отмытую прихожую. Кухарка приняла у меня сына. Я сняла шинель. Вытереть сапоги мне дали большую чистую тряпицу. Тетя смотрела на меня, на то, как я протираю свои жалкие закоженелые сапоги, и, кажется, понимала все. Что я не могу снять сапог. Что чулки у меня — дыра на дыре. Когда я подняла голову, встряхнула волосы, в глазах тети увидела что-то похожее на слезы.
357
А дядя оказался дома. Он болел и предупредил, чтобы я к нему не подходила. Сидел в кресле, в переднем углу, в комнате, которую я помнила как столовую. Во дни дядиных и тетиных именин здесь накрывался громадный, человек на сорок, стол с пирогами, тортами, тетиной стряпней, обилием бутылок, и я помнила себя за ним маленькой, сидящей между отцом и матерью, среди знакомой и малознакомой родни, среди каких-то лысых и плешивых дяденек и пахнущих духами полных женщин в тугих завивках, складках, шелковых платьях. Мгновенным видением это мелькнуло передо мной вместе с мыслью, зачем я здесь, ненужная, жалкая дура..
— Ну что, Лидочка, вернулась? — спрашивал дядя даже без тени удивления на сановном удлиненном лице, всегда отдаленно напоминавшем мне мать, и, глядя на него, я словно впитывала эту дальнюю похожесть, вспо-минала мать, от которой у меня не было даже фотокарточки. Спрашивал дядя так, будто я ходила куда-то на базар, в дальний магазин, и вот вернулась. Голубоватого тона глаза его обошли все мое лицо, отгорелые, а теперь несколько потемневшие, загустелые и отросшие волосы, которые было не то пора стричь, не то заплетать, осмотрел он мою военную гимнастерку, ремень, юбку, сапоги, и глаза снова обратились к моему лицу. — Так.. Та-ак.. Ви-жу.. Выросла.. То есть.. Возмужала.. А где ордена? Медали? Не вижу орденов-медалей. Рассказывай, где..
— Медалей нет.
— И орденов? — изумился.
— И орденов тоже нет.
— Как же так?!
— Не заслужила.
— Но ведь... Оттуда все... э-э приходят с орденами. Все?! — осудительно не согласился дядя. Жил он в святом убеждении: раз уж с фронта — значит, обязательно при орденах. Медали и вовсе не в счет. Такое суждение, впрочем, я встречала и дальше, от многих-многих, и главным образом тех, кто войны и фронта не видал, не хлебал, не представлял.
358