исстиранная гимнастерка, военная юбчонка, даже теперь не зеленая, а цвета пропотелой соли, какая выступает на солдатских спинах. Штопаные чулки — дыра на дыре. Кирзовики, которые боюсь носить: вдруг развалятся на ходу? Думаю, какой это гад в том госпитале, из которого попала в роддом, меня так обобрал? Думаю, а вижу благородную величавость Виктора Павловича. Не он, конечно. Не он... Но сколько их было в войну! Кладовщиков, начпродов, начснабов — мышей и крыс у краюшки. Госпиталь для них — золотое дно. Там люди не ели, там умирали, там — семи пядей будь — не учтешь ничего. Милые, дорогие люди! Поймите! Иногда подарок — мука! Горько участие для гордого! А я, видно, родилась слишком гордой. Премия от месткома! Как буду носить? Не знаю. Заест стыд.. Одели добрые люди! В который уж раз! Одни одели, другие раздели. Никто, конечно, мне ничего не скажет, но уже посмотрят-то обязательно. Завуч и библиотекарша в особенности...
Сколько, интересно, они пожертвовали, с каким лицом, выражением? А не надену. Нет, не надену пока платье. Пусть лежит. Прохожу в чем есть. Ну, не протрется как-нибудь юбка, а гимнастерка еще терпит. Выносливая на ней материя, бумажная диагональ... Деньги? Пригодятся, конечно.. Я их никак не могу скопить, даже самую малость. На них Петю приодену... Петю — с тем и утерла слезы. Ободрилась. Глядела на сына.
Он сидит, держит пластмассовую красную погремушку — мой первый подарок. Смотрит, как плачу. Ямочки недоуменных бровей. Рот тоже кривится. Плакать? Смеяться?! Сын кажется мне на диво смышленым, недетски терпеливым. Сколько уже он ждал меня один в кроватке? Не плакал. Или, наплакавшись, спал. Не будил ночами. Когда кормила, молча сосал грудь, взглядывая порой удивленно, будто спрашивал: «Не больно тебе? Ничего?» Я пугалась слишком осмысленного взгляда. А особенно когда он — бывало так, — оторвавшись от соска, вдруг упирался ручонками в грудь, отстранялся и сосредоточенно замирал, точно вспоминал что-то свое, давнее, самостоятельное. Где он тогда был? Ловила себя, что он уже живет собственной, неясно-недоступной мне жизнью, — полугодовой
382
человечек с белыми волосиками, которые чуть кудрявятся, завиваются ниже затылка, и с моими — это уж абсолютно, — моими с голубизной серыми глазами. Я еще опасалась, что глаза у сына изменятся, — говорят, так бывает у маленьких, — и вдруг они станут теми, ястребино-кошачьими, как у... Не могу произнести, не могу назвать это слово. Оно здесь не имело того привычного и верного, простого и доброго смысла: отец. Отца. Петя, маленький человечек! Чем дальше — больше любила, привязывалась к нему. Даже думала часто: «Если бы не он, чем была бы заполнена моя жизнь? Какой имела смысл?» Он спасал меня от этой бессмысленности и от одиночества, нет, я вовсе не была одинокой, матерью-одиночкой, какое придумали-изобрели холодное, пустое, дурное сочетание! Я была не одиночкой! Просто матерью, кормящей своего сына! Сын спасал меня жуткими, глухими ночами в выморочно пустой летней школе. Особенно когда, просыпаясь вдруг за полночь, в бесовский час, в черное время, я слышала — или чудилось? — кто-то ходит наверху, точно редкими, ступнистыми, лошадиными шагами. Ныли, скрипели половицы. А дурная мысль морозила, бросала в жар: может, там прежний владелец дома, расстрелянный дворянин или купец, бежавший с Колчаком, погибший в тифу где-то в Сибири, и вдруг вернулся в некой уже нереальной сущности и бродит по классам, по бывшим своим комнатам, по зальцу, где стоит его рояль «Беккер» с табуреткой вместо ножки, и над ним растопыренный, тоже жуткий и многознающий старый-престарый фикус, — мысль обдавала меня веянием безумного страха. «Туп... туп... туп...» — ясно слышалось. Что-то будто сдвигалось там. Падало... Брякало. Это хозяин трогал запертые на висячие замки книжные шкафы. Эти задумчивые шкафы, полные мыслей и тайн прошедшего времени!.. Иногда мне слышится звук струн. Может быть, старый рояль отзывался на чьи-то бесплотные пальцы и ему отвечал глухой бой давно остановившихся часов: «О-ох.. О-ох.. О-хх». Бас времени. Голоса вещей, вспомнивших своего владельца. Я и сейчас думаю — вещи помнят хозяев. Вскакивала. Даже шептала, как давным-давно учила бабушка: «Во
383
имя Отца и Сына и Святого Духа...» Трогала запертую дверь. Вглядывалась в сумрак подвального окна, в аспидную темь без единой звезды. Тишина. Только гулко колотит сердце. Подходила к кроватке из стульев, брала к себе спящего сына, ложилась, почти дрожа, и тепло маленького, горячего, сонно дышащего тельца спасало, отогревало. Отступало наваждение. Серел рассвет. Была просто ночь, глухой двор школы и тишина в гулком стуке моего пере-пуганного сердца. Я не понимала, просто не понимала, что отвыкла от тишины мирной, обыкновенной, и я боялась ее, как боялась и ночного звука блуждавшего где-то над городом пассажирского «Дугласа», даже любого самолета. От звука моторов мгновенно просыпалась, оторопело вспоминая, где моя сумка санитарная, сапоги, каска!.. Где?! Сумку свою, с гранатой, я видела и во сне..