Боюсь, гусь меня не слушал. Даже с открытой дверью в доме было не продохнуть от дыма, глаза мои опухли и покраснели, и живот разболелся, словно я проглотил камень и тот застрял у меня в подбрюшье. Еще пара кусков — и я должен остановиться, всего парочка кусочков. Пастве разрешается есть мясо до вторника, если, конечно, они раньше его не оприходуют, но мое голодание начиналось с ночи сегодняшнего понедельника. С наступлением темноты гусь выдворяется из дома, и все, что я не съем, пропадет, и тем самым я выкажу пренебрежение щедрой милостью Господней. Нет, это было бы невыносимо. И я нанизывал на вертел кусок за куском, прикрывая глаза от дыма. А вы бы поступили иначе, пусть даже подобные действия сильно смахивают на жадность? Часть жареного мяса я завернул в тряпицу, с тем чтобы отдать Картеру. Сесили Тауншенд не обидится, да и кто ей об этом расскажет. Чувство голода, с которым я проснулся, обычно мимолетное, на сей раз долго не проходило, а потом я просто наслаждался и жадничал, но удовольствие и алчность в конце концов тоже меня покинули.
К восьми утра я набил брюхо так, как не набивал месяцами, а то и годами, однако треть гуся до сих пор лежала на столе кучкой поблескивающей розовой плоти. Я ополоснул руки во дворе, умылся. Ни шороха вокруг, ветра нет как нет. В это время года у нас имеется лишь одна примета для предсказания погоды: если кряж виден, значит, скоро будет дождь; если не виден, дождь уже идет. Кряж был виден, низкое солнце высвечивало его пологую, погруженную в дрему вершину. Обещания утренней зари не исполнились уже наполовину. Облака сгущались, одни на севере, другие на востоке.
Золотой крючок
В оставшиеся утренние часы, пока деревенские были на работах, я занялся своим огородом. Там, где ничего не росло, я, орудуя лопатой, унавозил почву, а там, где что-то произрастало — немного капусты, свеклы, турнепса, морковки, сельдерея, порея, розмарина и редьки, — попытался осушить землю. Вам надо отрастить жабры, сказал я моим растениям. Жаль, миновали деньки сладкого гороха, бобов и фасоли, слив, репы и персиков. И фиг!
Я вбил плетень поглубже в землю, дабы отвадить кроликов, оленей, овец, коров — всех, имеющих брюхо. Роберта Танли, например. Тумбу, как его кличут за глаза. Вырыв пять неглубоких борозд, мигом набухших водой, я побросал туда зеленых бобов. Чуть поздновато — говорят, сажать бобы надо в первый день февральского новолуния, случившийся неделю назад. Но откуда бобам знать, луны они видеть не могут. На вечно заволоченном небе луну вообще никто давно не видел. Бобы я забросал землей, не желавшей рыхлиться, как я ни старался. Закончил я с огородом лишь к десяти часам.
Вышел на улицу, блик солнечного света сгинул, стоило моей ноге ступить на него, а тучные облака опустились ниже. И когда свет внезапно сменился сумраком, мерзкие духи замелькали у меня перед глазами. Они метались, уворачиваясь по-разбойничьи от редких проблесков солнца. Вспенивали воздух с целью обратить его в дождь, поднять воду в реке еще выше и тем самым наложить проклятье на мост, порушив всякую надежду.
Люди устало шли мимо, возвращаясь с наделов домой, чтобы перекусить; слабое солнце почти не отражалось на их заточенных лопатах, а тут и дождь, искрясь, закапал на их одежду и платки, которыми они торопливо повязывали головы. Похожий на хорька Дэвид Хиксон, наш жуликоватый пивовар, волок за собой погнутую борону — сегодня не его день; работник и свирельщик Моррис Холл и его жена Джоан; мальчишка Сэл Прай, а следом неунывающая Бесенок; пахарь Джон Хадлоу и его обожаемый сынок Том; Марион и Джейн Танли, дочки Роберта, обе прядут, валяют сукно, сеют, жнут, подбирая всё до колоска, заготавливают сено, хозяйничают по дому, ухаживают за скотиной; трое парней из приходских сараев: Джон Мерш, Ральф Дрейк, Мики Бракли; Пирс Кэмп, мельник, возвращавшийся от Тауншенда; Адам Льюис, еще один пахарь, на сей раз без своей беременной жены. Я кивал им, и мало кто кивал в ответ. Моррис Холл улыбнулся, желая показать, что он совсем не похож на убийцу. Благочинный, шляющийся по домам и непрестанно вынюхивающий, перепугал людей; “все вы подозреваемые” читалось на его сморщенной физиономии. Если они думали, что я тоже их подозреваю, они ошибались, но я не мог остановиться и заговорить с ними и оттого, возможно, казался угрюмым и враждебным. На самом деле меня тревожили не столько их потайные мысли, сколько мое собственное тайное обжорство. От гуся меня пучило, ряса лоснилась пятнами жира, а из моего рта предательски пахло птичьим мясом.