— Я всегда в магазине добавлял. У кого десять копеек не хватает, у кого двадцать. И этим исповадил. И вот сколь передавал, не на одну бутылку, а тут как-то сам пошел, все рассчитал — хватает, еще пятак лишний. А шел с посудой. И одну недоглядел — царапина на горле. Другую бы посуду, вон молочную, хоть полгорла отбей — примут, а у винной повыше честь и повышенная претензия. Забраковали. Туда-сюда, где двугривенный взять? А в магазине и около — они всегда трутся, и каждому я не по разу добавлял. К ним: мужики, по три копейки сбросьтесь… И… и умылся — никто не помог. Сегодня прибежал, было с запасом, они глаза расщеперили на сдачу: «Дай!» Нет, говорю, у меня дорогой гость, повторять будем… Эх, сейчас бы ветчинки, рыбки, да на рыбку-то нынче и не облизнулись. Ну, погода, загнись она в три дуги. — И он показал на окно, которое, без того чистое, вновь стало промываться крупными сверкающими струями.

Подняли, поставили.

— Половил мой Вася рыбки, — сказала тетя Дуся, закусывая жареной старой картошкой. — Газету до полночи печатает, потом не ложится, сразу на реку. По два раза сомов ловил, в детдом сдали, детдомовцы на тележке на берег приезжали. На три пары ботинок денег дали.

— Половил, половил! — Евдокимыч развел усы, глаза заблестели. — Нынче дожили — на рыбалку едешь и воду для ухи с собой везешь. Но истории были. В сорок четвертом с шестого на седьмое апреля небывалый случай: гроза и ледоход. Меня на льду застало — окуней ловил. А берег пустой, деревьев нет, одна пихта, но заколдованная, еще со старых черемисов, и на ней висел священный пестерь. Боялись подходить — убьет. Но так хлещет, так воссияет, а! Гнись оно в колесо! И под пихту: густая, под ней сухо. Свой пестерь снял, повесил. Гром так взорвется — глохну совсем, думаю: все, больше не будет, нет, еще сильнее удар, а молнии — небо в клочья по швам изорвало. И лед стало разрывать, так везде загрохотало, что думал, и земля начнет раздвигаться, не выдержит. И так боялся, боялся, да и уснул. Утром проснулся — лед-от ушел, река чистая. Вот природа! Я подхватился, пестерь на плечи — и айда! Дак ведь пестерь-то черемисский надел, заколдованный.

— А чего в нем было?

— Не помню. В моем-то рыба была. Рыба-то мне нужней. Сбегал, повесил обратно, свой взял.

Евдокимыч, довольный эффектом, закурил.

— Ох, Николаич, а сколь было ошибочных историй. Раз думал — медведь, а там уж ползет… Наливай!

— Че хоть он боронил? — спросила тетя Дуся.

Евдокимыч закричал:

— Женился, говорю, на тебе и погиб во цвете лет.

— А! — отмахнулась она и, продолжая оглядывать фотографии на простенках, рассказала: — Детей-то не было вначале два года. Цыганка потом наворожила. Ой, говорит, девушка, коробочка раскроется, так не закроешь. Вон сколько натаскала, как кошка. Не то что нынешни. Нам любить было некогда — война да работа.

— Нынешние любить успевают!

— Это не любовь, притворство!

— Все дети у вас хорошие! — крикнул я.

— В армии все парни отслужили.

— Да! — воскликнул Евдокимыч. — Основа жизни — мир. — И вдруг подскочил к окну: — Эх, не успел. Такая красивая вдовушка прошла.

— Теть Дусь, — закричал я, впадая в тон Евдокимыча, — любили у тебя мужа?

Вопрос был у меня еще тем вызван, что про любовные свои похождения, может быть выдуманные, Евдокимыч любил нам рассказывать долгими вечерами в типографии, особенно когда полосы запаздывали, ожидая тассовского материала.

— Как его не любить? — гордо ответила тетя Дуся. — Такой был орел! Его нынче на демонстрации заставляли у памятника дежурить. Надень-ко пиджак с орденами. Надень, надень.

Евдокимыч вышел и вернулся таким молодцом, со сверкающими рядами орденов и медалей, так браво приложил руку и отрапортовал, что я вскочил, обнял его и стиснул.

— Ты не гляди, что у меня грудь впалая, зато спина колесом.

— Как не любили, — довольная сценой, повторила тетя Дуся, но, решительно выпрямясь, добавила: — Любили, но после этого ни одна лахудра больше суток в Кильмези не жила.

— Бывали в жизни огорченья, сказал петух, плывя против теченья, — развеселился Евдокимыч. — Живем мы, — стал он говорить, — не больно, может, и фильтикультяписто, но войны нет, и слава богу. И не будет ее, вот увидишь. Америка воевать с нами сама боится, но научилась других натравливать. Но другие постепенно должны перестать быть дураками.

Показалось мне, что Дуся стала слышать, так как она вступила в разговор к месту:

— Как это за деньги нанимают людей бить, неужели такие есть?

— А по телевизору-то показывают.

— Там артисты, они что велят, то и изобразят, а я сама понять должна. Я увижу чужого человека, я сразу умру.

— И нам платили на фронте, — вставил Евдокимыч.

— Много тебе платили, чего хоть тогда после войны дом и корову с голоду продали?

Перейти на страницу:

Похожие книги