Улыбка не сходила с его широкого лица, а Игнат, хмурый, с налитыми кровью глазами, был грозен. Он оторвал Афоню от земли, крякнул и готов был перебросить его через себя. Но Афоня извернулся, присел, широко расставив ноги, мигом подался всем телом вперед, и опорки Игната мелькнули в воздухе.

Выплевывая изо рта песок, выбирая из волос солому и щепки, Игнат поднялся, подошел к Афоне и хлопнул его ладонью-лопатой по плечу, ткнул кулаком в грудь:

— Ничего телок! В возраст войдешь — бычком будешь!

…Поскрипывают, качаются сходни, от воды потягивает свежестью, и хорошо чувствовать свое ловкое тело, из которого ушла сонная вялость.

Легко и весело, что-то покрикивая, ходит с грузом Афоня. Все оживились, на баржу взбегают легкой поступью, а с грузом идут шаг в шаг.

Колька очень любит эти часы утренней работы, когда так легко дышится, когда входишь в общий ритм. Появляется острое и очень тонкое чувство слитности со всеми, будто ты не сам по себе, уже не Колька Ганцырев, а часть какого-то организма, состоящего из девяти слаженных и дружных единиц. Хотелось бы пробежаться с грузом по сходням, похваляясь своей ловкостью, но нельзя — общий ритм нарушится и начнется разнобой, хорошей работы не будет.

Но вот Афоня, взглянув на солнце, ускорил шаги, стал носить груз впробежку. И ты с радостью подхватываешь новый темп, и Игнат, идущий за тобой, начинает чаще шлепать опорками.

Солнце уже высоко, палуба баржи и сходни дышат жаром, река стеклянно блестит, на пристани шумит народ, кричат ломовики, пот заливает шею и грудь, горячий воздух обжигает губы, ноют плечи и спина, но взятый темп не снижается.

— Скоро пошабашим! — покрикивает Афоня. — Ходовитей, парни, ходовитей!

Темп нарастает, теперь уже всех охватывает злой азарт, и хочется сделать до завтрака как можно больше.

Завтракать садились в тени, на травку. Покупали у торговок колбасную обрезь, воблу, рубец, вареную картошку, запивали квасом или водой из ключа.

После завтрака ложились на пригорке под тополями, раскинув усталые ноющие руки. Подремывали или переговаривались лениво, посматривая на шумную толпу на пристани.

— Смотри-ка! Никак жандармы кого-то привезли?

Остановилась у дебаркадера тюремная карета. Два жандарма открыли зарешеченную дверь, и из кареты вышел, щурясь на солнце, бледный человек в сюртуке, в пенсне со шнурочком, с саквояжем в руке.

— Политика отправляют. Знать, в ссылку, в Орлов. Туда их много уж загнали.

— Из чиновников, видать, какой-то, из богатеньких. И чего им не хватает? Образованные все, в сыте, в холе живут, обуться, одеться есть на что, дом, наверно, свой, и жалование каждый месяц ему платят. Это не то, что наш брат-зимогор… И чего им бунтовать? Не пойму.

Игнат приподнимался на локте, долго смотрел из-под рыжих бровей на жандармов, цедил сквозь зубы: «Фараоны, сволочи, царевы собаки», — пускал длинное ругательство и, остановив тяжелый взгляд на лице парня, не понимающего, зачем образованные бунтуют, отрывисто и презрительно бросал:

— Мужик ты! Дурак! Куменский репоед! Еда да питье, да одежда и дом свой. И тогда, стало быть, счастье полное? Мужик ты, человек слепой! Дальше своего пупа ничего не видишь! И все вы, мужики, такие!

Потом прикрывал свои белесые, в красных прожилках, глаза ресницами и уже спокойно начинал рассказывать:

— Я всю Сибирь-матушку сквозь испрошел. Видал всякого чуда и всякого люда. И нет людей интереснее и справедливее политиков этих. А какие головы умнейшие! С ним поговоришь, так ровно на гору подымешься, на вершину, откудова далеко все видать… И ведь что главнее всего? А то, что у него все есть: и дом, и деньги, и почет от людей за его образованность, — а он все это бросает и за народ идет в каторгу. Вот какая удивительная вещь! А мужик? Помани его сладким куском, так он и тебя, такого же голодранца-зимогора, и отца с матерью — за кусок продаст! Знаю я их! Кто в тюрьме в попках служит? Мужик. Кто с нас кровь пьет? Мужик с мошной! Вот кто!

Игнат редко говорил спокойно и, даже рассказывая что-нибудь из своей жизни, вскоре распалялся и начинал зло, отрывисто выкрикивать, пересыпая каждую фразу ругательствами.

— Злой я? — кричал он о себе. — А с чего мне, с какого такого праздника добрым-то быть? Вы, куменские, пасеговские, добрые. Потому что слепые! Молод, глуп, не толок круп! А уж я сам толок беду, и меня толкли в ступе да через терку пропускали.

Подвыпив, он затевал драки с ломовыми извозчиками, дрался жестоко и весело. Или повторял с пророческим видом:

— Тухлая наша жизнь, душная! Только кончится это все, скоро затрещит, пламем ярким запылает. Помяните мое слово: заполыхает все наше жизненное строение с четырех углов, в одночасье огнем займется.

Иногда он приставал к Афоне:

— Ты, Афанасий, не по-нашему живешь. Не так, как, скажем, эти мужики пасеговские. И не так, как я. Ты почему не злобный и почему не жадный? Нет, ты скажи, скажи? Может, ты что особое о жизни знаешь?

Афанасий отмалчивался, улыбаясь, отшучивался или отвечал с глубоким вздохом:

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги