Я видел, как красное солнце падает на одежду Коди на полу чердака; его рабочие перчатки, дангери, твиловые штаны, рубашки, носки, рожки для обуви, картонки, белые рубашки кучей, поверх древних кожаных ремней, древние железнодорожные бумаги о сверхурочных, ныне потоптанные пылью ботинок, дикие фосфоресцирующие внутренние подкладки курток или шарфов, свисток, э, официальная таблица расчетов железнодорожной оплаты и рабочая книжка, выложенные у робы «Крауна», являющие грустного красночернильного железнодорожника (на этом чердаке красного солнца), который стоит в своей архитектурной, даже клепаной робе «Краун», показывая с гордой робкою улыбкой, затерявшейся в красных чернилах и отсутствиях красных чернил на овале, зарезервированном под его лицо, на рекламное объявление роб «Краун», коим испытательная компания, прогнав их («Испытательная компания США») сквозь аварийный тур с переделанными гоночными автомобилями (или чем-то), и вот у вас уже сертификат лабораторных испытаний: «Мы регулярно тестируем усаживающиеся робы „Краун“ и сертифицируем то, что они высокого качества, крепкие —» подписано, с подписью: «новая пара БЕСПЛАТНО, если они сядут» и я думаю: «Мечтал ли Коди и об этом на печальном красном чердаке дома своей зрелости, этого дома, в котором он вдруг растит для мира троих детей». Внутри видна тысяча и одна цифра, под номерами паровозов, поездов, оставшихся времен, количеств, сверхурочных, пробегов, вся бесполезная фантасмагория на странице, где он держит – но оно там, он и впрямь заполняет все эти колонки, поэтому
«Торт на торте, громоздятся потные года, совсем как затрапезный стол Ю П с бумагами, лежащими на основаньях прошлой недели» – или – «Со значительным сожаленьем (вот так будет вернее) старик мой в это время не сумел различить значенья некоторых слов, становящихся ныне популярными в употреблении на театральных козырьках, и потому мы шли под сенью нашего невежества. Ребяческая любезность, что некогда отмечала самую его подкупающую черту, в таких вот вопросах веселого козырька, что зажигался, бывало, „роскошно“, ныне сменилась столь-же-подкупающим любопытством, и таким же ребяческим, когда я спросил у него, что означает „забой“.
„Ну, – ответил он, – это означает, что ты убиваешь кого-то копьем“.
„Иль чё-то“, добавил он минуту спустя, покуда мы ковырялись в зубах на крыле „форда“, припаркованного у Кафе Косаря. „Иль чё-то, Коди-старичок, иль чё-то“». – это был пример, как Коди писал бы, если б писал о таких вещах. Его бедная одежа кучей громоздилась на печальном чердаке радостных шкворчащих хамбургерами ужинных сумерек лета Фриско и физического труда; добрый Коди; человек работающий добр, это максима среди стариков, причем такая, какую не сможешь отрицать – и книжка, книжка, на ней стоит дата 1935 года, что она делает, как та старая зеленая трахома, зависшая на сем чердаке, этот городишко так далек от своего сумас – «Но днем, особенно под конец, часов около четырех, как красное солнце освещает эти пыльные предметы Кодиной жизни, как немо и однако ж красноречиво лежат они, без присмотра, оставленные там и брошенные, натюрмортные геометрические образы Кодиной бедной попытки остаться живым и сильным под небесами катастрофы».
Однажды Коди неистовствовал в парке вот так, поразительно было – розистые послесветы тихоокеанского солнцепада, обширные тиши, мексиканские дождетучи, мешающиеся с худой ныряющей птичкой и кличем юккельной птицы в мокром кусте – содроганья и биенья в кусте – и примешано к розобурым тучкам, надутым грядою тумана вдали – птица первого весеннего вечера и первого шлепхлопного стойкого перезимовавшего трагижучка – сумерки парка, скамейки, грустная прогулка, сбирающаяся тьма, полая оболочка Коди призраком шляется по этому мраку и мексиканским монументам и фонтанам, как те, что мы видели в Парке Чапультепека внизу дороги – Коди умер.