Одного из них, Петра Гурского, кожевенника из местеч­ка Сморгони, я не знал и слышал о нем мало. А он-то больше всех нашкодил. Второй же, подлец рангом помельче, доста­точно хорошо мне известный Павелак. За кражу гусыни во время своего «френдера», в селе Ивановском, за Псковом, ему пришлось отсидеть в тюрьме. Вернувшись в Вильно, он устроился на завод Гольдштейна. Пить не бросил, иной раз хулиганил, как и раньше, но повадки изменил, делая из всего этого уже не просто героизм, а героизм револю­ционный. Правда, в революции 1905 года он никакого уча­стия не принимал, но когда она пошла на спад, стал пить «с горя», как многие тогда, кому было муторно чувствовать наступление реакции... Выпив, обливался пьяными сле­зами, бил себя грязным кулаком в голую, черную волосатую грудь и где кричал, а где говорил вполголоса:

— Не могу не пить... Горит во мне рабочая душа... За что боролись?.. Борро-лись... борро-лись...

Но был он, хитрюга, скользкий. Черт его знает, как ему удалось, этому пьянице и вору, завязать близкие отношения с некоторыми членами организации. Он лез в организацию, рассчитывая на даровую выпивку. Но, проникнув в нее и убе­дившись, что на выпивку там денег не дают, очень скоро за­делался платным агентом полиции.

Отец предупреждал товарищей, что Павелак человек сла­бый, ненадежный, что лучше всего отвадить его от себя, пока не поздно. Отца не послушались: знали, что когда-то они как будто вместе попались на краже гусыни и что с той поры между ними личная неприязнь... Отец мой гусыни не крал. Но ведь в подобных случаях еще и теперь многие рабочие охотно верят тому, кто говорит — крал, и не хотят верить, кто отрицает наговор. Это наследство буржуазных взглядов, удивляться тут нечему.

Разоблачил Павелака кто-то из товарищей, вышедших из тюрьмы, а прикончили гольдштейновские кожевники. Прикончили там же, на Поплаве, возле завода. Всю ночь гуляли с ним, пили, а под утро, выйдя на улицу, всадили ему кинжал. Он пробежал еще сто шагов и упал, чтобы больше не подняться и уже никогда и нигде не заниматься провокациями.

***

После провала организации отцу пришлось долго скрываться. Завод Грилихеса он был вынужден оставить, В других местах на работу его не брали. И он стал в органи­зации вроде курьера. Ездил по разным городам, осуществлял связь. Но, как одноглазый, был приметен, и органи­зация купила ему замечательный глаз — стеклянный изготовленный так ловко, что сразу и не догадаешься настоящий он или искусственный.

Организация предлагала ему выехать за границу, в эмиг­рацию. Он отказался — под предлогом незнания иностран­ных языков. А я думаю, просто кровь бабушки взяла в нем верх. Как когда-то бабушка не решилась выехать к дедушки в Сибирь, не освоившись с мыслью, что нужно продатя хату, так и он теперь не мог решиться оставить мать и меня.

Мы с матерью жили в Вильно, но уже на другой кварти­ре, переехав из Магометанского переулка в Антоколь. Мать снова работала на мармеладной фабрике, а мне было ближе ходить в школу. И вообще нам теперь было безопаснее жить, как мышам в подполье, в глухом закутке. Изредка отец наведывался в Вильно, приходил к нам поздно вече­ром, как вор, случалось даже — ночевал.

Приехав однажды и узнав, что завод Грилихеса переведен в Двинск, он надумал ехать туда и там попытать счастья.

— Грилихес меня любит,— хорохорился он.— Приеду — примет, там меня никто не знает.

— Не уезжай ты,— просила мать.— Еще попадешься...

***

Но он был настойчивый, взял и поехал. Радостный является к Грилихесу, а тот ему говорит:

— Знаешь, Мышка... мастер ты хороший, и я охотно взял бы тебя, если бы не эта твоя политика. А так — уходи­-ка ты отсюда подобру-поздорову, пока тебя не взяли.

Очень обиделся на него отец. Стиснул зубы и пошел с завода. Идет на вокзал и вдруг встречает Севрука. Того самого молодого Севрука, что работал когда-то в Свентянах подмастерьем у Холявского и частенько колотил отца на правах старшего. Зашли в пивную, выпили пива, поговори­ли. Севрук рассказал, что своего отца он давно похоро­нил — попал старик под поезд, будучи «под мухой», вечная ему память. Скончался от ожирения сердца и пан Холяв­ский: тоже крепко стал выпивать под старость, вечная ему память! После его смерти Севрук продолжал работать у пани Барбары, но она стала очень скупой, сварливой, слова не скажи ей против шерсти. Не поладили, бросил... Пере­ехал сюда, в Двинск, имеет свою вывеску, работает, живет тут с одной бабенкой — ничего живут, слава богу, живут так-сяк, понемножку...

— А пан Мышка как?

— Да так же — ни туда ни сюда,— ответил отец и по­думал: «Бывало, лупил ты меня, будто я без костей, и иначе, как стервой, не называл. А теперь уже и стаканчик мне поближе пододвигаешь, и паном Мышкой зовешь... Как все в жизни меняется...»

И тоже не утерпел, похвастался своим житьем-бытьем. Конечно, чего нельзя — не сказал.

— Я,— говорит Севрук,— слышал о тебе краем уха от виленских знакомых.

— А что? Худое или хорошее? — насторожился отец.

— Одно хорошее...— замялся Севрук.— Говорили, же­нился, сын у тебя...

Перейти на страницу:

Похожие книги