— Ты брось. Слышишь, брось! Мы ведь с тобою, Андрюха, опять летом поедем за сеном. И заработаем кучу денег…
Я кивал, а он, сделав усилие, точно после бега, говорил:
— А как же. Обязательно. Ведь кто нас подвел? «Гитлер»! Он, нечистая сила. Он… Ей-пра…
Койка Егорыча стояла у окна, и он всякий раз перед моим уходом долго смотрел на голые деревья.
Я стоял и ждал.
— Вот как они станут оживать, и у меня все на поправку пойдет… Мне только до первых почек дотянуть… Ты не сомневайся. Скрипучее дерево долго живет…
А я знал, что Егорыч не жилец. Заострившийся восковой нос, впалые серые щеки и тусклый, неживой свет в глазах не могли меня обмануть. За войну я слишком много видел таких людей. Они уже не поднимались.
Однако Егорыч не такой, как все. Он мужик железный и, наверное, на одном своем упрямстве дожил не только до распустившихся почек, но и до первой зеленой травы и листьев на деревьях. У него уже все пошло на поправку: и голос окреп, и в руке, которую он подавал, почувствовалась сила, и глаза зажглись, но вдруг весенней ночью внезапно остановилось сердце.
«…Отказал мотор», — сказал бы сам Егорыч.
Больно ударила меня эта смерть. Она пришла оттуда, с войны, где все было болью и несправедливостью. 9 мая мы верили, что похоронили ее. Я вспомнил, как Егорыч ошалело выкрикивал: «Все, сдохла! Шабаш!» — и все думали тогда, что это последние наши слезы и последняя боль. А вышло не так.
Хоронила Егорыча вся улица. Люди шли на кладбище и негромко говорили, что покойник подорвал свое здоровье непосильной работой.
— Сколько он переворочал этого железа! Страх…
— Работал как каторжный. Ни дня, ни ночи…
Я слушал их, а сам думал: «Нет, Егорыч надорвался не на работе. Работа его держала на этом свете. Надорвался он там, на войне…»
И оттуда, из страшной сталинградской осени сорок второго, пахнуло такой ледяной стужей, что сдавило сердце и все во мне зацепенело: «Как же мы хотели забыть ее, как бежали от нее, а война догнала… И первого Егорыча… Когда же ты нас отпустишь? Сколько будешь мучить?..»
Шел в печальной толпе. Рядом всхлипывали. А мои слезы будто заклинило.
«Егорыч, Егорыч… Почему ты?..»
Я тогда еще не знал, что Егорыч открывает длинную череду моих родных, друзей и знакомых, которых до сих пор уносит война…
ЛУЗГА
Когда огромная рыбина легла на стол, сердце вновь забилось в волнении. Ну где же заплуталось мое рыбацкое счастье? Почему за всю жизнь так и не довелось ни разу поймать вот такого красавца? А ведь бывал на всяких рыбалках и с рыбой приезжал. Но чтобы вот такого выудить, увидеть его неистовый бунт на леске, почувствовать в руках трепет живого и упругого, как стальная пружина, тела, нет… Нет, не довелось.
Я купил этого сазана в гастрономе. Продавщица, зная о моем неравнодушии к живой рыбе, все же усомнилась.
— Не возьмете. Слишком большой. — И, зачерпнув из бассейна сачком, показала сазана.
Рыба действительно была огромной. Но отказаться я не смог.
Шел домой и всю дорогу ощущал радующую тяжесть в сумке. Думал, что такие экземпляры уже и не водятся в реках. Все погубила промышленность! Ан, нет. «Не все так плохо, — весело стучало в груди, — не все…» И та фраза, которой я определил безвозвратно ушедшее время: «Когда еще в реках водилась рыба», — показалась мне не такой удачной.
И вот теперь я стоял на кухне, перед своей магазинной добычей, и на меня накатывались все те же ощущения, которые еще в детстве вошли в меня с первыми рыбалками на Волге, где родился и вырос. Смотрю на огромную лобастую рыбину. Легла через весь стол — почти семь килограммов. И спрашиваю себя: ну почему, почему ни разу не выпало счастья поймать вот такую? А ведь сазан — рыба из нашенских краев: с Волги и Дона, где мне большего всего приходилось рыбалить…
Что же, не довелось, и ладно. Главная радость и открытие, что они еще не перевелись там, у нас. Я верил: красавец сазан оттуда. Это важно. А рыбацкое, как и всякое другое, счастье изменчиво и капризно. Оно может и обойти тебя стороною…
Разделывать рыбу для меня всегда удовольствие. Достаю из стола нож, не спеша точу его на бруске… А память все дальше и дальше относит меня к полузабытым дням детства, когда вот такой, рыбацкой, да другой радости было больше…
Причудлива наша память. Из каких неведомых тайников и уголков возвращает нам память пережитое — непостижимо! Только что я видел себя десятилетним, на первой ночной рыбалке на Волге, в займище, у костра, но, когда нож начал с треском скрести по серебристой чешуе сазана, меня уже перенесло на четыре года вперед, в страшную сталинградскую осень сорок второго.
…Я в прокопченном сводчатом подвале, куда мы проделали ход-нору через завалы рухнувшего от бомбежки и пожара дома. Он стоял почти у края обрывистого берега Волги, в небольшой ложбине. Стены и перекрытия, завалив ложбину, сровнялись с берегом, и теперь это самое надежное укрытие от снарядов и мин, которыми засыпают наш рабочий поселок немцы.