Переломов дочитал, переворошил стопку бумаг, нашёл какой-то листок, сверяюще, придирчиво и одновременно ошеломлённо смотрел то в него, то в письмо. Выдохнул:

– Вот так делишки – его почерк, язви меня в душу. Что же получается: на самого себя настучал?

Дал прочитать бумаги из следственного дела по факту ограбления семьи Цирюльниковых и письмо криминалисту-почерковеду, и тот уверенно заявил:

– Почерка абсолютно идентичные. Сумасшедший накалякал?

– Все они, погляжу я, сумасшедшие, если не понимают, что так жить нельзя. Им мало ртом, так они и ж…. хватают. Друг друга уничтожают. А этот, похоже, так и душу и разум свои сожрал… чтобы, видать, никому не досталось, даже детям его.

– Кто они?.. Ты побледнел. Что с тобой?

– Да так… Может быть, все мы такой же породы, только не каждому предоставляется возможность испытать себя? Что-то я разворчался, как старик. Ну, бывай!

Опергруппа криминальной милиции застала Цирюльникова в его настежь открытом, тёмном и разгромленном самым варварским образом особняке. Луч фонаря выхватил из тьмы хозяина, спавшего в тряпье и хламе на полу, ознобко скрючившегося.

– Вот так гипербола. Как говорится: хотите верьте, хотите – нет.

Оскалился и зарычал пёс.

– Похоже, тебе, псинка, уже нечего и некого охранять, – присел на корточки Переломов. И собака, словно всё поняв, нутряно, протяжно-страшно проскулила, как по покойнику. Но может, просто пожаловалась, угадав в Переломове доброго, участливого человека.

Цирюльникова растолкали, рослые парни-омоновцы ухватисто взяли его под руки – думали, будет сопротивляться. Но он повис на их руках, обмяк и бессмысленно смотрел мимо людей, в никуда.

Когда Цирюльникова в «Волге» везли по городу мимо освещённой прожекторами церкви, он неожиданно потребовал остановить машину. Не стали противиться – притормозили.

Ночной город спал, ни транспорта, ни людей. Только церковь, такая молодо-яркая, белоснежно-нарядная, казалось, бодрствовала за весь город и жила какой-то своей особенной торжественной жизнью среди всеобщей тьмы и ночи.

– Слышите – благовест? – шепнул Цирюльников.

Все прислушались, но было тихо, лишь где-то внизу шуршала о берег Ангара.

– Вам почудилось, – не сразу отозвался угнетённый Переломов.

– Нет-нет, прислушайтесь – колокольный звон. Откройте дверку – я хочу послушать.

– Сидеть! – грубо оттолкнул его от окна омоновец с правого боку.

– Да что уж – откройте, пусть послушает, – вздохнул Переломов.

– Ещё сиганёт, чего доброго.

– Куда ему! Он уже своё отсигал.

Распахнули дверку. Цирюльников перевалился туловищем через омоновца и слушал, пристально всматриваясь в белую, как облако, церковь, словно боялся, что она улетит, растворится.

– Савелий, слышишь? А я слы-ы-ы-ышу! – с ликующим безумием улыбнулся Цирюльников.

И уже, видимо, никто в целом свете не смог бы его убедить, что в округе – тишина, а благовестит, наверное, только лишь где-то у него внутри. Хотя и в это нелегко ведь поверить.

<p>ПОЖИВЁМ ПО-РОДСТВЕННОМУ</p>

Михаил Ильич Небораков до своих немалых пятидесяти четырёх лет знал, как надо жить. «Шкурой своей вызнал», – любил иной раз похвалиться. Знал-знал, да, однако, усомнился.

А подтачивать стало, когда нынешним маем старшой брат его Александр Ильич приехал к нему погостить и дела неотложные докончить.

Погостюет Александр Ильич у брата два с небольшим месяца и снова улетит в свой «Израиль», ежедневно хвалимый им, но в особенности – его супругой Верой Матвеевной, молодящейся дамой, одарённой вкрадчивым красноречием и созидательной неугомонностью.

Отъезжать родственникам в августе, а пока – первые числа июня.

<p>1</p>

Александр Ильич уже шестой год как гражданин государства Израиль. Еврей не еврей, но внешне стал выглядеть чужеземцем.

– Санька-то, глянь, Лариса: стал, бедняга, точно головёшка, – в аэропорту насмешливо прищуривался младший брат на шедшего к нему с распростёртыми руками старшого, вспаренного, раскрасневшегося, но с очевидными признаками кофейного загара.

– Ты бы поласковее с братом-то, Миша, – шепнула нарядная, взволнованная Лариса Фёдоровна, с тревогой заглядывая с боку в азартное лицо своего коренастого, но с мальчиковато разлохмаченной причёской супруга.

Волосы у Михаила Ильича, следует отметить, были весьма своеобразными, в чём-то отражая и весь его непростой норов: как бы старательно не расчёсывал их, как бы не прилизывал водой, а они через минуту-другую вставали дыбом – «в разлохматку», посмеивались люди.

– Приласкаю, приголублю… утюжком, – с рассеянной насмешливостью ответил Михаил Ильич, подтягивая рукава выцветшей рубахи, будто встречал брата для того, чтобы побороться с ним.

Лариса Фёдоровна дома уламывала супруга, чтобы надел он не эту «ужасную» выцветшую рабочую «дерюгу», а – «что поприличнее, ведь не бедные всё же мы». Однако Михаил Ильич не захотел, заупрямился: не любил празднично одеваться, «выпендриваться». Только пыль и соринки смоченными ладонями стряхнул с себя и – «Вот он я, жена: при параде!».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже