Критикуя Серебровского за это предложение, Мейстер перебрасывал мостик к другому его предложению -- призыву заняться всерьез улучшением генофонда человека. Мейстеру это показалось кощунственным, и он строго отчитал Серебровского:
"Исходя из успехов искусственного оплодотворения животных, он [Серебровский -- В.С.] те же меры использовал для улучшения населения СССР. Это чудовищное оскорбление советской женщины. Этого, несмотря на личное покаянное выступление тов. Серебровского, советская женщина никогда ему не простит. Мало того, несомненно, что память об этом переживет и самого Серебровского" (114).
Мейстер имел ввиду статью Серебровского "Антропогенетика и евгеника в социалистическом обществе" (115), в которой автор, воодушевясь сталинским принципом ведения хозяйства по пятилетним планам, предлагал ускорить выполнение этих планов с помощью выведения людей с лучшими генетическими свойствами. Ругая буржуазию за то, что она никогда не станет следовать рекомендациям евгеников (евгеника -- наука о наследственном здоровье человека и путях улучшения наследственности человека), и, сетуя на то, что рабочий класс в условиях капиталистического строя должен думать только о социальной революции (рабочий класс, писал он, "справедливо видит в свержении капиталистического строя единственный радикальный способ уничтожения гнета и насилия. При капитализме ему не до евгеники" /116/), Серебровский предлагал такую программу:
"Решение вопроса по организации отбора в человеческом обществе несомненно возможно будет только при социализме после окончательного разрушения семьи, перехода к социалистическому воспитанию и отделения любви от деторождения...
... при сознательном отношении к делу деторождение может и должно быть отделено от любви уж по одному тому, что любовь является совершенно частным делом любящих, деторождение же является, а при социализме тем более должно явиться, делом общественным. Дети нужны для поддержания и развития общества, дети нужны здоровые, способные, активные, и общество в праве ставить вопрос о качестве продукции и в этой области производства" (117).
Серебровский действительно поместил в "Медико-биологическом журнале" "Письмо в редакцию" (118), в котором признал ошибочность трех своих прежних утверждений -- реальности сокращения сроков выполнения пятилетки до 2-х лет при использовании евгенических мероприятий; утверждение, что разведка нефти, угля и металлов ничуть не более важное дело для жизни страны, чем изучение распространенности патологических генов; и заявление, что "биологически любовь представляет собой сумму безусловных и условных рефлексов". Последнее определение он заменил теперь таким: "...в "любовь" входят, во-первых, наследственные и, во-вторых, приобретенные или не наследственные элементы, а также моменты идеологии" (119).
Негативно отозвался Мейстер и о Вавилове:
"Акад. Вавилов... вместо критического отношения к своим ошибкам, в том числе и к ошибкам методологического порядка, увлекся перечислением бесконечных достижений Всесоюзного института растениеводства" (120).
Это обвинение было несправедливым. Как директор института Вавилов был не в праве замалчивать достижения своих сотрудников, тем более, что со всех точек зрения достижения эти были столь весомы, что люди, типа Презента или Лысенко, имей они в своем активе такие успехи, устроили бы им широчайшую рекламу. И уж совсем неверным был выпад Мейстера против закона гомологических рядов Вавилова: "Ясен антидарвинистический характер этих положений тов. Вавилова" (121). Однако заключительное слово Мейстера было напечатано в "Правде", и слова осуждения Вавилова и генетиков приобретали в связи с этим характер завершенный и обоснованный.
Несомненно, что Лысенко, ведя полемику на этой сессии, уже прекрасно осознавал, в каких сферах его ждет полная поддержка. Его спору с генетиками, спору, в общем, сугубо профессиональному, была придана особая -- ПОЛИТИЧЕСКАЯ острота. Вопрос этот понимался верхами шире, он вычленялся из рамок научных диспутов и переводился в иную плоскость, как выводилась и вся наука из-под контроля самих ученых.
Лысенко -- полемист
В конце 1936 -- начале 1937 года Лысенко приобрел в стране огромную популярность. Понимая это, он всё определеннее показывал, на что способен и к каким приемам готов прибегать в спорах с коллегами. Ему уже и раньше приходилось выходить за рамки академического стиля в дискуссиях. Вспомним, как он обвинил профессора Максимова, первым выступившего с весьма осторожными замечаниями на съезде в Ленинграде (см. главу I), чуть ли не в плагиате (122). Лысенко и его сторонники и позже не упускали случая, чтобы побольнее "задеть" Максимова (123).