«…Теперь все гибнет: гибнут люди, гибнет богатство страны, гибнет торговля, гибнет благосостояние, — а там и страшная желтая раса, против нее стена — одна Россия, имея во главе Вас, государь… Я была совсем изумлена, когда все это высказали. На мое возражение — что могу я? — мне отвечали: «Теперь дипломатическим путем это невозможно, поэтому доведите вы до сведения русского царя наш разговор, — и тогда стоит лишь сильнейшему из властителей, непобежденному, сказать слово, и, конечно, ему пойдут всячески навстречу». Я спросила — а Дарданеллы? Тут тоже сказали: «Стоит русскому царю пожелать — проход будет свободен».
«Однако… — снова задумался Николай. — Ведь из Лондона только что сообщили, что союзники не возражают отдать проливы России!.. А теперь и неприятель передает о своей готовности замириться и передать мне Босфор и Дарданеллы. Однако что же дальше?..»
«Люди, которые со мной говорили, не дипломаты, но люди с положением, и которые лично знакомы и в сношениях с царственными правителями Австрии и Германии… Конечно, если бы Вы, государь, зная Вашу любовь к миру, желали бы через поверенное, близкое лицо убедиться в справедливости изложенного, эти трое, говорившие со мною, могли бы лично все высказать в одном из нейтральных государств, но эти трое — не дипломаты, а, так сказать, эхо обеих враждующих сторон…»
Царь дочитал письмо и запыхтел новой папиросой. Мысли, изложенные Машей, нашли отклик в его душе, особенно радовало сообщение о том, что в Германии нет ненависти против русских.
«Но как же верность союзникам, если вступить с немцами в переговоры?.. Ведь думские круги и всяческая так называемая общественность не простят даже самых малых контактов с Вильгельмом! Как же быть? И зачем только Аликс нарушила столь милый сердцу покой?.. И в тайне ли все это осталось от недругов в Петербурге?.. Слава богу, скоро буду в Царском и смогу подробно обсудить с Аликс каждое слово письма…»
Пасхальное умиротворение царило в душе императора со времени его последнего пребывания в ставке. Даже письмо Маши Васильчиковой с намеками о сепаратном мире, переданное ему в Барановичи Аликс, и возникшее легкое подозрение, что женушка за его спиной ведет какую-то политическую игру с германцами, нисколько не омрачили настроения Николая.
В первый же день по его возвращении в Царское он строго поговорил с Аликс о ее переписке с Васильчиковой. Нет, он ничего не имел против Маши, но если их корреспонденция вдруг станет известна недругам, хотя бы и притаившимся в их собственной семье — этим черногорским галкам Милице и Анастасии, великим князьям и особенно их коварным женам, вроде «тети Михень» — Марии Павловны, то у него, русского царя, начнутся опасные отношения с союзниками и с проклятой «общественностью», всеми этими Тучковыми, Львовыми, Челноковыми…
С раннего детства Николай усвоил, что его врожденная скрытность, коварство и подозрительность были полезны в отношениях с лицемерами и тайными соперниками из собственной огромной семьи, называемой домом Романовых. Покойный батюшка как-то внушил ему, что любой из царедворцев, камергеров и камер-юнкеров, генерал- и флигель-адъютантов может оказаться заговорщиком, особливо ежели он умен и ярок. Отчасти поэтому Николай терпеть не мог сильных политических деятелей подле себя, независимо от того, был ли это придворный чин или министр. Любил он только бурбонов-офицеров, преимущественно из гвардии, да подхалимствующих исполнителей его воли в высшем слое чиновничества.
И конечно, уж эти-то дела — контакты с неприятелем во время войны — следовало держать за семью печатями и доверять только самым близким и преданным людям…
Да, лучше всего он чувствовал себя здесь — в Царском Селе. Александровский дворец — воистину бастион его души.