– Значит, потом. Пока я могу вам сказать только, что вся его любовная лирика адресована ей. Он так и не мог забыть ее никогда. И знаете, за несколько дней до смерти, в Боярке, он стал прощаться с друзьями. Нескольким подругам подарил книжку, которая вышла буквально за неделю до его смерти. Он уже не вставал с постели. Ему сообщили, что приехала Люся, плачет, просит принять ее. Он отказался.

– Может, не хотел, чтобы она его видела таким?

– Может быть, и так…

«Как спускалась по лестнице ты – хвать-похвать – кошелек позабыла. А ступеньки, как на грех, круты, ни туда, ни обратно – могила. Тут подходит к тебе господин – волчьи зубы, румянец из воску… «Я живу совершенно один»,- говорит он, крутя папироску. Ты за сердце схватилась – куда! Не болит, не горит и не бьется… И увел он тебя в те года, где живут, потому что живется».

– Как вы полагаете, он уцелел бы в тридцатые?

– Почти наверняка нет. Все друзья, подписавшие его некролог, в том числе довольно известный молодой поэт Марк Вороный, были расстреляны во время террора.

– У меня такое ощущение, что он не очень-то ладил с советской властью…

– Она его взбудоражила поначалу, но году к двадцать пятому все прошло. Ушаков ведь выбросил из «Арабесок» одну строфу, вы не знаете?

«Народ нас не любит за то, что мы ушли от него в другую страну… И падают листья на порог тюрьмы, и в желтом тумане клонит ко сну…»

А этого он, конечно, и не думал тогда напечатать:

«Болят косточки, суставчики – не по сердцу нам устав Чеки. В кабинете зашарканном перетоплено, и жарко нам. На рассвете полосатом поведут меня солдаты. Ночь тепла, темна, сыра. Отдавать отчет пора».

Им просторно, пусто, холодно.

Без следа

Вырвана из сердца молодость.

И – навсегда.

И глядишь, и все не верится:

Вот как провели

Разговаривают, вертятся

Круглые нули…

Впрочем, это никак не о тех временах, и не столько о времени, сколько о всякой кончающейся молодости. Его молодость кончилась рано. Зрелость принесла новую степень свободы – почти сплошь верлибры, хотя часто с рифмами, и новая ассоциативная образность, густая, пышная, цветистая. Только совсем незадолго до смерти стал он писать совсем просто:

Ласточки пробьют большие дыры

В синей вышине.

К вечеру стемнеет, станет сыро,

Вывесят фонарик на окне.

Побежит по лужам – мокрый, жирный -

Прямо в сад – зеленый свет,

Где сиреней хладные кумирни

Стерегут пространство, воздух, цвет.

И, ломая пальцы в дикой скуке,

Тот, кто должен умереть,

Слушает их капающие звуки,

Хочет с ними петь – не может петь.

Он, глотая этот воздух млечный,

Каплей, кажется, повис,

Чтоб упасть, расплескивая вечер,

В пустоту зияющую – в жизнь.

В книжке 1929 года, конечно, пришлось напечатать – «В шумный сад, в сияющую жизнь». Какая там пустота зияющая? Какое там отчаяние? Книгу составляли и выпускали без всякого его участия друзья, торопясь, чтобы он успел подержать ее в руках. Он успел. Есть она и в библиотеке Горького – ему кто-то послал; есть даже слух, что Юрков еще до этого посылал ему свои стихи и что без доброжелательного отзыва Горького книжка не состоялась бы… Проверить все это теперь трудно. Говорят, что в семье Юркова долго хранилось горьковское письмо. Возможно, классику и пришлось вмешаться – Юркова киевские рапповцы терпеть не могли. «В стихах пролетарских поэтов, пусть корявых и неправильных, есть будущее, а в неоклассике Юркова – только прошлое». Так отзывались о нем на литературных собраниях того времени.

Ты скажешь: «Скучна мне эта дичь!» -

Но скука, мой друг, преступление.

Нам предписано в рамках приличия

Резвиться до одурения.

И резвились.

«Альт твой, как пейсы, длинен, закручен, краснеет вечер, еще длинней. Кирпичное гетто обходят тучи с апокрифических полей. Когда на дворе, в тоске задыхаясь, чует петух у горла клинок, когда на клюв оседает сухая пыль, а вокруг увлажнен песок,- он хочет крикнуть целой Вселенной: «Ее не хватит, крови моей! Останови поток драгоценный, зашей мне горло, грубый еврей!»

Это – уже за полгода до смерти.

«Бывает так: тебя целуют в губы, целуешь ты, но жизнь летит как бред,- ведь женщины, которую ты любишь, еще на свете не было и нет. Да будет ли? Что, если в самом деле прекрасный абрис станет точно лед, как бабочка, что дышит еле-еле и непременно к вечеру умрет?»

Он повернулся: все то же.

Все те же напряженные фигуры

В широком круге света.

Вот какова реальность:

До ужаса близка

И невыносимо привычна.

Сквозь щель парадной двери

Таинственный наш свет

Им подает надежду,

Будто мы решаем их дела,

Будто мы им дадим

Помещение, деньги, пищу,-

О, если бы они знали,

Что этот свет есть только свет

Перед дождем, под дверью.

В сенях мы чувствуем чужое ожиданье,

Как чувствует слепой

Предмет, еще его не коснувшись.

– Вы не знаете, на что он жил?

– На редкие гонорары. Бедствовал. Часто голодал.

– А вы на что живете? Я ведь так и не спросил о вашей профессии…

– Я токарь.

Вот на таких читателях, как этот токарь, думается мне, и стояла все последние сто лет русская литература.

«А когда надоест любить и жить и уйдет моя глупая сила, ты мне, милая, непременно скажи, что ты меня разлюбила.

Перейти на страницу:

Похожие книги