— Да, я пошла бы в десятый класс…

Выговор у нее мягкий, белорусский. Мне вспоминается Минодора…

Мы задумываемся. Я вспоминаю осенние московские бульвары, новенькие учебники и тетрадки с промокашками и радость встречи с приметно повзрослевшими друзьями… Я поднимаю глаза на Алесю и вижу — она вспоминает сожженную в Ветринке школу и замученных, убитых за Ветринкой одноклассников… Сколько их, наших ровесников, погибло и еще погибнет героями, так и не получив аттестата зрелости!..

— Кончится война, — говорю я с несокрушимым убеждением, — и ты снова окончишь школу.

Мы молчим, долго молчим. Молчание наше наполняется особым, волнующим смыслом. Потом Алеся спрашивает, подражая тону Юрия Никитича:

— Не больно?

— Что вы! — бормочу я с притворным зевком. — Моя кровь на ваших руках — дружба, скрепленная кровью…

Руки у Алеси маленькие, почти черные от загара, ногти белые, пальцы вымазаны йодом и марганцовкой. Еще минута — и Алеся завяжет бинт и перевязка будет закончена. Да и кто-нибудь из раненых может сунуть сюда свой нос! Нужно решиться!

— Алеся! — говорю я замирающим от страха шепотом, — С того дня, как я увидел вас… — Мне кажется, что я говорю не так, пошло, у меня горят уши, и, струсив, я пытаюсь придать своим словам шутливое звучание, но из этого ничего не получается: — Вы мне очень нравитесь! Очень!

Последние слова я выпалил одним духом.

Алеся еще ниже склоняет голову, волосы закрывают лицо. Не дожидаясь ответа, с незавязанным бинтом, подхватив мундир и ремень с наганом, я пулей вылетаю из шалаша. Чуть не сбиваю с ног Баженова — следующего в очереди на перевязку.

— Ты знаешь, Черный, — говорю я Баженову, — я совсем не обижаюсь па того немца, что ранил меня, дай ему бог вечное блаженство!

Мимо шалашей санчасти шел Самсонов. Вид его сразу испортил мне настроение.

— «Легко на сердце от песни веселой…» — напевал он, задумавшись о чем-то, должно быть очень приятном.

3

На пятый день в санчасти, вечером 4 сентября, я вышел из перевязочного шалаша. Вечер выдался прохладный. Лес не по-летнему угрюм, хотя и зелен еще, неподвижен воздух. Голоса в лагере звучат громко, гулко, но давно умолкли птицы, и ветер поет не такие, как прежде, легкомысленные песенки в листве. Под йогами в поблекшей траве шуршат палые листья берез и осин. Отшумело партизанское лето. Обмелеет скоро желто-зеленое море; уже погасли на укромных островах-полянах венерины башмачки и звездчатки, что таинственно перемигивались июльскими ночами со звездами. Осенней, грибной сыростью, терпким запахом вянущих трав веет уже из темных лесных углов, усеянных огромными мухоморами, боровиками и груздями. Стынет ночами туман над болотом. Холодом тянет от Ухлясти. Неясная печаль щемит сердце. Не знаю почему, но не было, кажется, такой осени в моей короткой жизни, чтобы не испытывал я при первых признаках ее приближения смутную, ничем не оправданную тревогу. И не было еще в моей жизни тревожнее осени, чем осень сорок второго года.

Резкие голоса в вечерней тишине, затопившей лес, заставили меня вздрогнуть. Я прислушался.

— Не хочу, — упрямо говорил Ефимов, — не могу идти в Вейно. Не могу видеть немцев. На шоссе, на железную дорогу, только не к немцам…

— Что с тобой? — спросил раздраженно Самсонов. — Мне важно узнать, что затевают немцы в Могилеве. Ты же сам говорил, они хотят приурочить карательный поход против меня к концу сбора урожая, чтобы вывезти…

— Издергался весь, надо взять себя в руки.

— Но в чем дело? Я всегда ценил тебя, прислушивался к твоим советам. Ты помог мне поверить в мою звезду… Мне нравился твой скепсис. Я сделал тебя своим начальником штаба, представил к ордену. А ты ведешь себя как барышня-недотрога: «не могу, не хочу»…

Я подошел ближе, злорадствуя: «Кажется, у них какая-то размолвка!»

— У меня ж не железные нервы…

Я остановился за шалашом, зная, что мое появление прервет эту интересную беседу. Подслушивать нехорошо — согласен, но ведь я имел дело с Самсоновым!

— За женой вроде следят.

— Что-то ты крутишь! — проговорил Самсонов. За шалашом помолчали. Потом Самсонов сказал: — Ну ладно, Александр! — Голос Самсонова звучал примирительно, но все еще холодно. — Нервишками, видно, ты слаб. Ты бы с меня пример брал — не распускаю нюни. Опять ты перепуганным интеллигентиком сделался. А я думал, вышиб я из тебя эту дрянь. Ладно, повременим. Пошли в шахматы сыграем. Обдул ты меня вчера, первый раз за все время обдул!

— Не хочется…

Ефимов обогнул шалаш. Вид у него был усталый, измученный. Заметив меня, он вяло улыбнулся своей однобокой улыбкой.

— Как дела? — Он провел рукой по лбу, как-то странно глядя на меня. — А ты знаешь, я, оказывается, резиновый. «Резиновую Зину купили в магазине»… Сломить меня нельзя, а согнуть легко. И разогнуть можно, но выпрямить нельзя. Настоящего человека и смерть не сломает, а другого только одна могила выпрямит…

В странном взгляде его я улавливал стыд и неприязнь ко мне — кажется, он возненавидел меня за то, что исповедовался передо мной.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги