– В чем? В чем они правы? – злобно спросил он и посмотрел на меня так, как в тот самый день, когда я впервые увидела его с утюгом в руке. – В том, что я вместо Марата должен теперь жениться на бородатом страшилище Хатшепсут только потому, что они, видите ли, договорились и она из нашего рода, а следовательно, лишь она одна достойна меня?! Что за чушь?! Не бывать этому! Поняла?! – И он сильно дернул меня за руку. – А перстень этот никогда не снимай с руки. Пусть он напоминает тебе обо мне и о нашей любви. – Он замолчал на минуту, пристально вгляделся в меня и сказал твердо: – Мы все равно будем вместе. Ты веришь мне?
– Да, – коротко ответила я – в ту минуту я действительно в этом не сомневалась, да и вообще верила каждому его слову.
– Дурак дурака находит, – прошипела Аза, проходя мимо нас с тазом отжатого белья.
– Постойте! – не помня себя, воскликнула я и метнулась вслед за ней. – Вот. Возьмите! – Я стянула с пальца кольцо и протянула ей. – Это ваше! Варфик не должен был дарить его мне. Возьмите!
– Прекрати! – крикнул Варфоломей.
– Он прав, – спокойно сказала Аза, ставя таз на стол. – Ему уже восемнадцать, он совершеннолетний, перстень принадлежит ему, и он вправе распоряжаться им. Увы, ветры дуют не так, как хотят корабли.
– Возьмите! – настаивала я, понимая, что не имею никакого права присваивать себе бесценное кольцо.
– Нет-нет, носи его. Отрезанную голову назад не приставишь. И запомни, Дуняша: все, что отдашь, при тебе и останется. – И Аза сжала мой кулак, где сиял кроваво-красный рубин, загорелой рукой своей, подхватила таз и отправилась развешивать белье.
Через полчаса у калитки появились Марат, который приехал за мной вместо Нура, и Арсен, который, наверное, ни к какому соседу с омегообразными ногами и длинным, похожим на огромный пеликаний клюв, носом из дома напротив, не ходил, а поджидал из города все равно кого – лишь бы меня поскорее этот кто-то увез отсюда.
– Ну что, Дуняша, отшлифовала свой баттерфляй? – весело спросил Марат.
– В общем-то, да, – промямлила я.
– Тогда тащи свои вещи – поедем к Нурику, он совсем тебя заждался!
– А почему он не приехал? – поинтересовалась Аза под рев самолета.
– У него какие-то проблемы на практике. Обещал все уладить и к обеду будет дома, как штык!
«Вот счастье-то! Остаток сегодняшнего дня и все завтрашнее утро, пока я не сяду в самолет, придется отвечать на его глупые вопросы!» – с тоской подумала я.
Марату даже не предложено было перекусить, рассиживаться никто не намеревался, все, кроме Варфика, хотели немедленно избавиться от меня, увидев вдалеке мою спину. Аза с Арсеном даже повеселели, разулыбались вдруг.
– До свидания, Дуняша! – воскликнула Аза и, обняв за плечи, крепко прижала меня к груди. – Желаю тебе удачно выйти замуж – чтобы брови красить, а не заплаты шить! Пусть у тебя будет молодой муж и драная рубашка, чем нарядная рубашка да старый муж! – метнула она на прощание очередной восточной поговоркой. – Мягкой тебе посадки, Дуняша! – пожелала она напоследок и, кажется, совершенно искренне. Я тоже вежливо попрощалась со всеми и вышла за калитку в сопровождении Варфика и Марата.
– Ну, прощайтесь, – смущенно проговорил старший брат, отойдя в сторонку и держа в руке мою допотопную красную сумку. Не успели мы с Варфиком благочестиво пожать друг другу руки, как подошел автобус, с треском открылись двери «гармошкой», и Марат затолкал меня внутрь вместе с сумкой из кожзаменителя.
– Пиши-и-и!.. – донеслось до моих ушей, а потом рокот самолета и рев автобуса заглушили последующие слова, если, конечно, они вообще вырвались из сахарных уст моего любимого.
Мы с Маратом всю дорогу ехали молча. Кольцо я убрала от посторонних взглядов и лишних расспросов туда же, где лежала сдача в семь рублей от покупки дезодоранта у нечестного лавочника – то есть на дно сумки, рядом с кошельком в плавательной резиновой шапочке, которая мне так и нее пригодилась, впрочем, как и гвоздичный одеколон от комаров... Лишь когда дверь-гармошка раскрылась на нашей остановке, лишь когда Марат подхватил сумку и мы зашагали по дороге к дому Соммера и Раисы, он вдруг с непередаваемой печалью, грустью, даже (мне, по крайней мере, так показалось) с сожалением, сознанием того, что уже ничего не изменить теперь, проговорил: