Кстати, поволжские деревни — за исключением немецких — поставляют партии самых верных молодых приверженцев. На Волге села больше, чем город, охвачены политическим энтузиазмом. Многие местные деревни были очень далеки от культуры. Чуваши, например, еще и сегодня тайные язычники. Они молятся идолам и приносят им жертвы. Для наивного естественного человека из поволжской деревни коммунизм означает цивилизацию. Для молодого чуваша городская казарма Красной армии — дворец, а дворец, куда он теперь получил доступ, — это семисотое небо. Электричество, газеты, радио, книги, чернила, печатные машинки, кино, театр, — словом, всё, что нас так утомляет, живит и обновляет примитивного человека. Всё это сделала «партия». Она не только свергла больших господ, она изобрела телефон и алфавит. Она научила людей гордиться своим народом, своей незначительностью, своей бедностью. Она превратила их низкое происхождение в заслугу. Перед таким ошеломляющим великолепием умолкает врожденная крестьянская недоверчивость. Сознательное критическое осмысление еще не началось. Так крестьянин становится фанатиком новой веры. Крестьянину пока недостает «чувства коллективизма», он восполняет его вдвойне и втройне экстазом.

Города на Волге — самые печальные из всех, какие я когда-либо видел. Они напоминают мне французские города, разрушенные во время военных действий. Эти дома горели в гражданской войне красных; а потом по их руинам галопировал голод белых.

Сотни раз, тысячи раз умирали люди. Они ели кошек, собак, ворон, крыс и околевших от голода детей. Они прокусывали руки и пили собственную кровь. Они рыли землю в поиски жирных дождевых червей и извести, казавшейся сыром. Два часа спустя они умирали в муки. Удивительно, что эти города вообще еще живы! Что люди торгуются, носят чемоданы, продают яблоки, зачинают и рожают детей! Уже подрастает поколение, которое не знает былого ужаса, уже стоят строительные леса, уже столяры и каменщики заняты сооружением нового.

Я не удивляюсь, что эти города кажутся красивыми только с высоты или издалека; что в Самаре дорогу в отель мне преградил козел; что в Сталинграде мою комнату затопило во время ливня; что салфетки здесь из цветной упаковочной бумаги. Если бы можно было гулять по прекрасным крышам вместо вздыбившейся мостовой!

Во всех городах Поволжья люди производят одинаковое впечатление. Торговцы везде недовольны, рабочие, хоть и устали, настроены оптимистично, официанты уважительны и ненадежны, портье смиренны, чистильщики обуви подобострастны. А молодежь везде увлечена революцией: в пионерской и комсомольской организациях состоит, в том числе, и половина буржуазной молодежи.

Кстати, отношение ко мне меняется в зависимости от того, как я одет. Если я надеваю сапоги и отказываюсь от галстука, жизнь вдруг становится сказочно дешевой. Фрукты стоят несколько копеек, поездка на извозчике — полрубля, меня принимают за политического беженца, живущего в России, обращаются ко мне «товарищ», официанты становятся революционно-сознательными и не ждут чаевых, чистильщики обуви удовлетворяются десятью копейками, торговцы довольны своим положением, на почте крестьяне просят меня написать адрес на конверте «красивым почерком». Но стоит мне надеть галстук, всё сразу дорожает! Ко мне обращаются «гражданин» и даже осторожно — «господин». Немецкие нищие называют меня «господин земляк». Торговцы начинают жаловаться на налоги. Извозчик рассчитывает на рубль. Официант в ресторане рассказывает, что он закончил торговую академию и, «собственно, много чему научился». И доказывает это, обсчитав меня на двадцать копеек. Антисемит признается мне, что от революции выиграли только евреи. Им теперь разрешили жить «даже в Москве». Какой-то мужчина хочет мне понравиться: рассказывает, что в войну был офицером и в Магдебурге попал в плен. Нэпман грозит: «Вам у нас всего не покажут!»

Между тем мне кажется, что я смогу увидеть в России столь же много и столь же мало, как в других странах. Еще ни в одной стране незнакомые люди не приглашали меня в гости так искренне, не сомневаясь. Я могу посещать государственные учреждения, суды, больницы, школы, казармы, тюрьмы, начальников милиции и университетских профессоров. Буржуа критикует громче и острее, чем то удобно иностранцу. Я могу говорить с солдатами и командирами Красной армии в любом трактире о войне, о пацифизме, о литературе и оружии. В других странах это опаснее. Тайная полиция, должно быть, настолько хороша, что я ее не замечаю.

Знаменитые волжские бурлаки всё еще поют свои знаменитые песни. В русских кабаре на Западе «бурлаки» выступают в свете фиолетовых огней под приглушенные звуки скрипок. Однако настоящие бурлаки гораздо печальнее, чем думают те, кто их изображает. И даже несмотря на то, что на них такой груз традиционной романтики, их пение проникает в душу, глубоко и больно ранит.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже