Как и всякое человеческое чувство, это чувство не слишком возвышенно и даже почти достойно презрения, но в нем есть также и черты благородства и святости. Презрение может возбудить стремление к обретению хорошего духовного самочувствия, столь сильно развитое в заурядных душах, которые почитают себя святыми, потому что они скрупулезны. В том же чувстве, которое я описываю, заслуживает уважения устремление нашей любви, которая знает по опыту, что грех отдаляет ее от Того, Кого она любит. Разумеется, в то почти физическое облегчение, которое испытывает верный, получив отпущение грехов, включается и то хорошее самочувствие, о котором я так нелестно отозвался и которого я стыжусь, но в него входит и радость, проистекающая от вновь обретенной благодати. И нетрудно понять, почему агностику такая реакция кажется ребяческой, — мы ведь в самом деле чувствуем себя как дитя, плачущее от раскаяния в объятиях матери…
Это несомненно так, и я это признаю. Нужно претворять в жизнь слова Христа: «Если не будете как дети…» Ведь это правда. Христианин по-прежнему прислушивается к своим детским чувствам и порывам. Он не стыдится этого, так как в детстве он видит не какую-то неполноценность, не отсутствие опыта, но духовность, благость, возможность понимать то, что Божье, возможность познавать Бога как-то совсем по-другому, чем познают Его философы и ученые.
Я представляю, что здесь кто-нибудь прервет меня: «Словом, то, во что ты веришь, сводится к тому, что ты чувствуешь и ощущаешь: к действительности сакраментальной жизни, которую нельзя подтвердить и которая недоказуема для другого человека. А сам-то ты вполне уверен, что эта комедия не поставлена за твой счет? А что если мистики были чревовещателями, увлекшимися своей собственной игрой, притворявшимися, что они верят или даже, в конце концов, поверившими в те слова, которые сами же и произносят, приписывая их Богу? Тогда стало бы ясно, почему таинства действуют только на тех, кто хочет их принимать с верой, а не на тех, кто принимает пассивно, безучастно».
2. Каждый человек незаменим
Если говорить обо мне, то я не стараюсь приуменьшить участие воли в акте веры. Я никогда не скрывал от самого себя жажды Бога, потребности в Боге, этой любви к Богу, которая гораздо легче, чем страх, могла бы создать Его. Я всегда был так убежден в их существовании (а как могло бы быть иначе, если я знал себя?) и поэтому всегда следил за собой: я не поддался бы одному лишь внутреннему голосу, если бы не находил ему отклика извне. Но ведь в истории все-таки что-то произошло. Сколько ни повторять, что факт существования Христа можно отнести к «мифам», это не является ответом. Моя вера опирается на факт, бывший для многих камнем преткновения. Историческая критика производила на меня некоторое впечатление — я занимался ею в пределах моих возможностей, но увлеченно, однако она не разрушила во мне веру в предмет своих нападок, напротив — привела к тому, что Евангелие и Послания апостолов стали мне более близкими. Чем большее впечатление производили на меня некоторые мысли и гипотезы Ренана, Штрауса или Луази, тем горячее я на них реагировал. Во мне даже в часы самого сильного смятения и мрака всегда существовала привязанность, склонность и — об этом нужно сказать, потому что это правда, — любовь ко всему, что засвидетельствовано в каждом стихе Священного Писания. И эта любовь, ибо это настоящая любовь, превышала все доводы рассудка.
Откуда проистекает эта любовь, эта благодать? И почему не все ее получили? Но что мы знаем об этом? И что мы знаем о благодати, данной каждому под столькими обличьями и которая была принята или отвергнута в меру, которая известна только Богу? Это история жизни каждого, индивидуальное спасение, дело, касающееся каждого из бесчисленного множества существ и Бесконечного Бытия, от которого столько людей отделывается пожатием плеч, которое высмеивали столько «книжников» всех эпох, эта невероятность, эта нелепость стала для меня каким-то парадоксальным образом одной из причин моей веры, может быть даже одной из главных причин.
В одном романе из серии «Современная история» Анатоля Франса господин Бержере высмеивает некую мещанку, которой страшно важно быть бессмертной и которая верит, что она действительно бессмертна. Господин Бержере считает такие притязания смешными. Моего собрата Жюля Ромэна так же очень веселит стремление его консьержки быть бессмертной. То, что каждое человеческое существо по-своему определяет свое отношение к неведомому Богу, что человек мыслящий, с той минуты, когда он впервые посмотрел на небо, начинает думать о бесконечности, что это делают миллиарды человеческих существ — это непостижимое безумие. Однако я хотел бы определить в самом себе место, в котором это безумие порождает уверенность и надежду.