— Пока половцы гости в моём доме. И на моей земле. Давно такого не бывало. И пока так длится — они не стреляют и не секут наших братьев и детей. Если Богам понравится это, дозволят они, чтобы внуки наши и правнуки со степняками жили дружно, мирно, по-соседски. За то, чтоб столько душ русских сберечь сейчас, да наперёд верную тропку проложить, я им, дед, в своей ложнице постелю, прямо с конями! Понял ли задумку мою, Ставр⁈
Над столом повисла тишина. Притих даже маленький Рогволд, что было раскапризничался по вечернему времени.
— Уразумел, княже, — склонил голову инвалид. — Прав был Буривой, не след тебя с другими ровнять и по обычной мерке мерить. Ты, знать, как и он сам, на три перестрела вперёд глядишь, за тёмным лесом дорогу видишь даже там, где не бывал сроду.
— Мы с вами, други, дорогу ту сами торим. И от нас одних зависит, куда выведет та стёжка. И какой ей быть — широкой да светлой, или в ямах да буераках, со вражьими стрелами за каждым кустом. Ты тогда, на берегу, верно сказал, дедко. Просить Богов каждый может. А вот клятву дать да сдержать её, на свои силы надеясь, не всякому по плечу. Я хочу, чтобы путь был светлым и чистым, и чтоб шли мы по нему без опаски. И всё, что в силах моих, для этого сделаю. И от каждого того же ждать буду. И заставлять, приди нужда.
Казалось, усталость долгого и богатого на события дня ушла из голоса Всеслава. И говорил он твёрдо, пусть и негромко. А перед глазами его словно расстилалась та самая дорога, о которой шла речь. Путь русской земли в призрачном мареве, называемом будущим. И это видели и чувствовали все в горнице.
— Потому что у нас не тряпки да злато-серебро на кону. Каждый живой воин семью создаст, детишек народит. А те — своих детишек, как и заведено. И если я ратника того не сберегу, положу в сече дурной да ненужной за то, чтоб сейчас сидеть выше да мягче, жрать сытнее, я всех, кто в мир от него народиться мог, убью. Десятки, Ставр, жизней, сотни душ за каждым, если чуть дальше носа своего глянуть. Именно поэтому буду заставлять и требовать. Строго. С любого. И плевать мне, свой ли, чужой.
— Благодарствую за науку, княже, — седая голова старого убийцы склонилась ещё ниже, так, что борода легла на стол.
— Тяжела твоя доля, Славка. Но счастье наше в том, что понимаешь ты её верно, да не бежишь от неё. Сам говорю тебе, и всем, кто слушает меня, передам слова эти. Вместе той дорогой пойдём, докуда сил достанет. И детям-внукам задел добрый оставим.
Голос деда Яра, старого седого медведя из Полоцкой дубравы, могучего волхва и учителя-воспитателя Всеслава, дрогнул лишь в самом конце, на словах о детях. И голову он склонил так же низко, как и Ставр.
Интересно, всё-таки, устроена жизнь. Я пережил три войны, чёртову гору генеральных и первых секретарей, и даже нескольких президентов. Навидался всякого. Но не утратил способности удивляться и радоваться, даже незначительным, казалось бы, мелочам. Робким, еле заметным лучам восходящего Солнца. Причудливым узорам инея на траве, что пропадали уже к завтраку. Даже сонным осенним мухам. Наверное, поэтому и довелось мне пожить дальше, пусть и так неожиданно, то деля тело с древнерусским князем, то, вот как сейчас, наблюдая за подворьем, как будто сидя на крыше княжьего терема.
Вчерашний разговор крепко засел в памяти, и в моей, и во Всеславовой. И у каждого, кто был за столом, надо думать. Но сомнений ни в одном из сказанных слов не было. Была лишь знакомая железобетонно-твёрдая уверенность в том, что всё задуманное было верным и правильным. Оставалось только достичь поставленных целей.
На ступенях лестницы-всхода сидели бок о бок, неслышно о чём-то переговариваясь, Рысь с Байгаром. Чуть поодаль, возле костерка, расположился десяток половцев. Семеро спали вповалку на каких-то шерстяных подстилках цвета старой грязи, трое бдили, поглядывая, чтобы дымок костра не особо тянуло к окнам. Один из них еле слышно выводил какой-то протяжный бесконечный напев. Со стороны кухни тянуло чем-то съестным, вроде разваристой кашей с жёлтым, как сыр, коровьим маслом.
На крыльцо вышла боком давешняя корова-Маланья, держа закрытый котёл. За ней следом показалась Домна с двумя пари́вшими на утреннем морозце корчажками в руках. Вручила их с вежливым, но сдержанным поклоном, главам конкурирующих спецслужб, зябко поёжилась и зашла обратно в сени. Воеводы грели руки о горячие глиняные бока посуды, с отеческой благостностью и миролюбием глядя, как толстуха щедро шлёпает черпаком в миски половецкого десятка густую кашу. Руки тянули все, проспать завтрак, видимо, считалось позорной глупостью в любой из армий каждого из времён. Картинка была настолько мирной и умильной, что когда пространство снова закружило меня в водоворот, я бы искренне улыбался. Будь у меня в этой бестелесной форме лицо.