Дневниковые записи Юры Рябинкина – это трагедия, поданная подростком искренне, в наичистейшем виде. Читая его строчки, написанные в зависимости от настроения и обстановки ученическим пером, не можешь остановиться и передохнуть. Ум напряжен. Они пробирают, как говорится, до нутра, теребят душу, заставляют учащенно биться сердце.
Он создает психологическое полотно человеческих отношений в обстановке неожиданно нагрянувшей войны с ее традиционными жестокостями, голодом, холодом, кровью, ранениями и смертями. Юра голодает со всеми, но не позволяет себе опуститься до воровства чужих продуктов и имущества, хотя ему и советуют этим заняться взрослые в обстановке всеобщего хаоса, неразберихи и войны. Но у него нога на тормозе, несмотря на то, что привычная мораль у некоторых его сверстников, и не только одногодок, подвергалась разрушениям. Он не решается сломать в себе стержень порядочности – украсть малек продуктов у сыто живущих соседей коммунальной квартиры. Хотя поводов сломаться было вдоволь. Вместе с тем признается и переживает за некоторые эгоистичные поступки.
9—10 ноября 1941 года Юрий с глубокой откровенностью пишет об обстановке в семье:
«Все мы издерганы. У мамы я давно не вижу спокойных слов. Чего ни коснется в разговоре – ругань, крик или истерика, что‐то в этом роде. Причина… Причин много – и голод, и вечный страх перед обстрелом и бомбежкой. В нашей семье – всего‐то 3 человека – постоянный раздор, крупные ссоры…
Мама что‐то делит, Ира и я зорко следим – точно ли… Просто как‐то не по себе, когда пишешь такие слова».
И вот страшное откровение последней его записи в дневнике от 15 декабря 1941 года:
«Ну, вот и все…
Я потерял свою честность, веру в нее, я постиг свой удел. Два дня тому назад я был послан за конфетами. Мало того, что я вместо конфет купил какао с сахаром (расчет на то, что Ира его есть не станет и увеличится моя доля), я еще половину «всего» – каких‐то 600 г. полагалось нам на всю декаду – присвоил, выдумал рассказ, как у меня три пачки какао выхватили из рук, разыграл дома комедию со слезами и дал маме честное пионерское слово, что ни одной пачки какао я себе не брал…
А затем, смотря зачерствелым сердцем на мамины слезы и горе, что она лишена сладкого, я потихоньку ел какао. Сегодня, возвращаясь из булочной, я отнял, взял довесок хлеба от мамы и Иры граммов 25 и также укромно съел. Сейчас в столовой я съел тарелку супа с крабами, биточки с гарниром и полторы порции киселя, домой маме и Ире принес только полторы порции киселя и из них еще часть взял себе дома».
Юра самокритичен. Он еще жив, откровенен, наверное потому, что в сознании его еще пульсирует мораль. Он переживает. Но в нем постепенно от голода и холода появляется животное начало – прежде всего, я думаю инстинктом, как зверь. Я вижу пищу – я ее добываю. Она для меня – жертва.
Перед словами «И сейчас я, я, я…» Юры сестра Ирина много лет спустя вспоминала:
«И вот, помню, мама уже принесла теплую одежду: стеганые штаны, стеганую фуфайку для Юры, кроме того давали типа летного шлема стеганые шапки, принесла две шапки – для себя и для него. Я помню, облаченная во все это, мама помогла ему встать… мне и в голову не приходило… Я и не смотрела… Вот он встал. Мы жили тогда на кухне. Кухня была большая – плита с медными перильцами и сбоку в таком «кулечке» стеклянном вода, которая при топке плиты согревалась.
А рядом был большой сундук, у которого крышка поднималась, образуя деревянную спинку. Я больше таких не видела. Туда все можно было класть…»
В ночь с 8 на 9 января Антонина Рябинкина с дочерью отправились в эвакуацию. Юре пришлось остаться: от голода и слабости он не мог уже ни ходить, ни стоять. Антонина и Ира прибыли в Вологду 26 января. В тот же день мать Юры и Иры умерла прямо на вокзале от истощения.
Мать, как вспоминала Ирина, всю дорогу казнила себя словами: «Юрка, там Юрка остался!»
Ирину отправили в детский приемник, а позднее в детский дом в деревне Никитская, откуда после окончания войны ее забрала родная тетя.
Судьба Юры так и осталась неизвестной. Выжить в той обстановке он не мог…
Ирина Ивановна стала учительницей, проработав на педагогической ниве 45 лет.
Когда писалась эта глава, с ней ознакомилась дочь автора Наталья. После прочтения она высказалась примерно так: как невыносимо страшно читать дневники, воспоминания блокадников. Мы никогда не голодали, потому что жили в тепличных условиях. Мы и представить не можем сегодня, что пережили тогда люди, как выжили дети. Горе холодное и голодное было не только в блокадном Ленинграде, но у них был действительно ад. Судьба подростков в Северной Пальмире была одной из наиболее трагичных.
Все дети, искалеченные войной, тяжело отходили.
Как сказал поэт Глеб Еремеев: