– Ой, глянь, пацаны. У Васька-то мордень потемнела равно, что у деда Прокопа на отпевках. Ну чисто дед во гробе, лицом темень встретил, неровен час, ад узрел со сковородками и чертями за грешным делом.
Случай был известен всем.
– Матушки, – заголосили тогда бабы, – ково хрена чернет-то?
На крик прибежал батюшка. Он уже закончил отпевание покойника. Покрыв того толстым цветастым новым покрывалом и велев мастеру столярных инструментов Синчуку Федору Савельичу немедля заколотить домовину, прошествовал за алтарь, протер передником рясы стакан и даже вытащил бумажную пробку из принесенной ему по такому случаю бутыли. Ан отвлекли, нечестивцы. Савельич проявил глупость несусветную: заместо шустрого забивания гвоздей он придумал еще разок попрощаться со своим другом поцелуем самым последним и опять открыл его лицо миру. Тут нервные и заорали.
– О Господи – горестно кричал тогда батюшка. – Не углядел, доверил, отошел на минутку, спаси и помилуй.
Он опять набросил покрывало на темнеющий лик Прокопа, веля немедля употребить гвозди, и вынужден стал объяснить:
– Очень не волнуйтесь, сестры. Ныне душа, тело осветлявшая, как ей и положено всевышним, имеет прощание с телом и возврат в уделы Отца Небесного нашего… Возрадуемся же, скорбя, ибо душа покойного там, где надлежит. Аминь.
Непременно, успокоились, но диву даются до сих пор; надежно погрузла в память промашка батюшки и обнаженный случайно краешек тайны, равно краешек бездны.
Нет уже отца Павла, в миру любившего зеленого змия, объяснявшего в том грех зрящим, что пьяное состояние, ума уменьшая, а то и безумством грозя на чуток жизни, однако же человека с блаженным равняет на сей краткий срок, потому и до Всевышнего творит сближение. Слаб есть грех в самом опьянении, но хранись от непотребного при том поведения, ибо недобрым знаком выглядит поутру на иной жинке синяк под глазом по причине воистину греховного отсутствия меры пития у господина её супруга.
«Сам ты Савельич» – обижался чумазый хранитель огня и вполне непринужденно матерился в сторону матери обидчика словами, природу которых в свои шесть лет вовсе не представлял, но научен был, как и пониманию того, что за такие слова детишек лупят крапивой.
Ухватила своими цепкими руками и прижала к себе память игру огня с деревом в самом начале, когда поленце, на ленивых будто, бордово-черных угольках величиной и весом норовящее затмить бьющееся под ним сердце, вдруг соединяется с ним единым выбросом света.
Что есть передача огня? Любовь.
И обретали в надежде взирающие на процесс рождения костра юные мужички прочную веру в свою раннюю самостоятельность.
Но главная радость пребывания на островке имелась не во временной способности ощутить себя взрослым, не в наслаждении вкуснейшей ухой и наблюдении огня, не в купании непрерывном и примечательных сборах внутри шести кружком стоящих сосен, служивших основой крытому соломой навесу, на случай непогоды уберегавшему, и манящему тенью в особенную жару.
Сладкое замирание их сердец предвещалось еще тогда, когда они, пуская слезы и затирая их затем чумазыми кулачками, просили дозволения родительского провести на островке ночь, обещая примерное поведение и непрерывное ухаживание за костром, дабы волнение за детей успокаивалось непрерывным посреди озера источником огня и света. Именно так: огонь гасил тревогу, как ни странно слышать, что он в состоянии что-либо загасить.
Ожидающийся восторг жил в возможности проводить по воде уходящее солнце с одной стороны островка и, перейдя на противоположную, хранить в себе столь редкое радостное ожидание. Ожидание нового света случалось таким.
Действо данное наближалось исподволь; как о всяком естественном событии, напоминать о нем лишено было смысла, и привычно малышня резвилась; всяк находил себе забаву, – кто песчаные замки строил, кто готовил дрова костру, кто, шутник, зарывался в песок почти целиком и, прикрыв голову лопухом, звал играть в прятки, а кто-то напрочь не вылезал из воды, к вечеру контрастно наружного воздуха как бы теплеющей.
Нежданно, потому незаметно к озеру медленно подходила тишина. Шла она, большая осторожная зверюга, скрываясь в растущих тенях деревьев и, оголодав за день, с беспощадной неторопливостью пожирала аппетитные громкие звуки, не гнушаясь затем испуганными, часто потому последними шорохами и всплесками. Наступала великая слышимость.
В минуты, когда багровый, в разводах, рисуемых лохматыми кистями мимо летящих туч, шар опускался в кроны где-то там, за селом, садились ребятки в мелководье у берега и замирали, глядя закат. Скоро затихал самый даже малый ветер и обращалось озеро зеркалом. Казалось, не отражение светила, а красный, далеко высунутый язык непредставимо громадной собаки лакал из необъятного блюда, при том ласково задевая детские, вытянутые в воде ножки. Уходило солнце, освобождая пространство только слуху; вдруг онемев, не в силах нарушить словом своим владений тишины, замирали малыши, вполне как бы напуганные своей совершенной малостью в мире столь быстро растущей и всепоглощающей темноты. Вода испаряла аромат жизни.