Ты у меня уже самостоятельный. К добру ли только совпало, что лет тебе столько, сколько мне стукнуло, когда дедушка твой, мой то есть родитель, сгинул от немца? Один я мужичок в семье остался; справился. Так справился, что в этот вонючий вагон вместе с вами попал. Прости меня, сынок… Не-не, не успокаивай батьку, слушай меня и в память клади. Все ли ты понял от пана Богуслава? Слушал прилежно, как я наблюдал. Знаешь теперь, что нам может быть уготовано? Все, что им угодно, а нам и в страшном сне не виделось. До этой беседы не ведал я, в чем виноватый, за что же такое мучают нас здесь, а теперь вот боюся, что по причине моего понимания правильной жизни, что в труде и совести она. Знал бы, где упаду, – подстелил бы. Знал бы, что придет и по нашу долю такая вот собачья власть – не рвал бы жилы, парил жопу на печи, гнал самогон и махорку сеял, тебя к труду с малых лет не звал. Сам ведь все помнишь, много ли тебе, сынок, доставалось времени на забавы. Виноват, – не понимал по другому. Если по другому – думал – пойдут мои дети с сумой по миру, а за ними и дети моих детей, голы-босы, в мешках вместо рубах, с тремя дырками – для рук и головы. Случалось мне такое видеть. Ну да не мне судить, где я грешил… Неисповедимы пути твои.
… Не допускал и думать, что уж таить, чтобы росли мои дети босяками и грели свои ноги по холодной росе в лепехах коровьих, подобно как их родителю доводилось. Бывало, подойдет колейка нашей семье пасти, а вот осень на дворе, по инею порой выступаем, а с обувкой – одно расстройство. Лапти на носок вязаный натянуть – недолга радость, скоро одна на ногах вода, таскать ее потом до вечера ужас как зябко. Сапоги? Снились. Вообрази только: твой папа в четырнадцать уже лет, мужик уже почти, сапоги во сне обувает и радуется, радуется, ровно дите забавке. Вот просыпаюсь, а сапог нет как нет; морда на мне тут же хмурая, и мама, бабушка твоя, покойница, очень удивляется: «Степушка, – говорит мне, – ты так хорошенько во сне смеялся, уж я за тебя такая была довольная, а встал – запечалился». А че ей ответить? Не огорчать же. Вот босой иду коров пасти, а ноги коченеют, не приведи господь. Дожидаюсь. Где какая коровка лепеху на травке изобразит, я уж там, двумя ногами забираюсь, – хорошо, твою ж мать, душевно. Стою, значит, греюсь и наблюдаю, не подняла ли где другая скотина хвост для нового сугрева, потому как остуда приходила быстро; пасут у нас, сам знаешь, до морозов. Вот уже скоро сорок мне, а из детства одну работу и помню, а еще то, что неразрывно по малолетству решал, какая пора года мне больше по душе, в какую, то есть, живется мне легче. Думал и так и этак, просто измучился. И что? Да не сыскал я такой поры, хоть ты тресни, не обнаружил. Не придумано для меня. В зиму скука. Валенки – по очереди. Сестер как обидеть? С весны работа сплошняком. Очень учиться любил, потому еще, что отдыхал в школе от земли, от скотины, ну да сам знаешь, сколько дел по хозяйству. Вкалываю каждый день и говорю себе: уж все сделаю, чтобы дети мои на себе не пахали, мордой в грязь рухну, но детей выучу не в четырех классах при церкви, на город отправлю, даст бог, науки получать и важные профессии. Еще не поженившись, о таком думал, скажу я тебе. Оттого, кажется, что и себя таки жалел, без выхода себя чувствовал, но терпел и радовался тому, что так нужен маме и сестрам, любят они меня со страшной силой, не зазря, значит, на свет прибыл.
Ты вот родился, – опять одна радость. Улыбаешься когда, мне тепло на душу льется, сердцу хорошо, сил прибывает. Андрейку вот, братика твоего, не выходили, сильно простудился. Он только ходить стал. Больно стали мы радоваться и с дурных-то голов дали хлопчику по полу побегать, уж очень рвался. А зима! Пол глиняный! А мы придурки.