Только в 1789 г. это полное согласие между государыней и дипломатом, выражавшееся даже в поэтическом сочувствии, внезапно нарушилось. По чьей вине? Трудно сказать. Разногласие возникло на щекотливой почве революционных идей. Между тем, еще два года тому назад даже в этом отношении господствовала полная симпатия. Сегюр называл себя другом Лафайэтта, и Екатерина приглашала последнего в Киев. В 1789 г. Сегюр, оставаясь верен своим старым взглядам, писал начальнику национальной гвардии письма с выражением не остывшего энтузиазма, и Екатерина, читавшая их в своем «черном кабинете» удивлялась: «Разве может так писать королевский посол?» Очевидно Екатерина была дальновидна, и уже близка та минута, когда Сегюр первый скажет, что императрица была права. Однако, по крайней мере в это время, к холодности ее – что бы ни говорили – не примешивалось никакого недоброжелательного чувства, и в рассуждениях, вызванных этим случаем, больше грусти, чем едкости. «Я ничуть не сомневаюсь в искренности отношения ко мне графа де Сегюра, – писала она Гримму; – это человек честный, порядочный и благородного образа мыслей». Два года спустя, призванный принять тяжелое наследство дипломата, уполномоченный в делах Женэ также объявляет ложными «нелепые слухи», распространенные в Париже по поводу немилости императрицы к его предшественнику и вызвавшие в Петербурге со стороны осведомленных людей «только сожаление», а со стороны «самой Екатерины – негодование». Но на этот раз Женэ сам ошибался или хотел ввести в заблуждение других, потому что его депешу, отправленную 31 мая 1791 г., опередило по дороге в Париж письмо Екатерины к Гримму от 2 числа того же месяца, где мы читаем:
«Вот человек, которому я не могу простить его проделок! Фи! Он лжив, как Иуда, и меня ничуть не удивляет, что его никто не любит во Франции. Жить на свете – так нужно иметь какое-нибудь свое мнение; а у кого его нет, тот заслуживает презрения. Какую роль он будет играть перед папой? Такую же, какую играл передо мной, уехав отсюда после того, как ему здесь сунули под нос правила старинного французского рыцарства и заставили сознаться, что он в отчаянии от всего, что происходит в Париже. А теперь он попал туда, и что же он делает?»
Был ли сам Сегюр так убежден в неблагоприятности поворота, принятого парижскими делами? В этом можно сомневаться, и даже очень. Он покинул свой пост только из нетерпения самому броситься в свалку. Но, с другой стороны, не зная, чем кончится революция, и придется ли ему играть в ней предполагаемую им роль, он просил только отпуска на несколько месяцев. Он заявлял, что готов по первому знаку помчаться в Петербурга «простым курьером», и уже по этому одному нельзя считать правдоподобными прощальные слова, сказанные, как он утверждала Екатериной, в которых она выражает свое неодобрение французской революции и сожаление, что он примкнул к ней. По всей вероятности, как с одной, так и с другой стороны избегали высказываться так ясно. События вскоре высказались за всех. Движение, к которому Сегюр сгорал нетерпением примкнуть, скоро увлекло его гораздо дальше, чем он предполагал и чем могла ожидать Екатерина; он принужден был идти на компромиссы и играть двусмысленную роль, от которой отвернулся бы несколько месяцев тому назад.
«С одними, – снова писала Екатерина Гримму, – он выдает себя за демократа, с другими – за аристократа, и оказывается одним из первых бегущих в ратушу, чтобы принести эту прекрасную клятву. А после того едет в Рим, по-видимому, чтобы явиться перед папой в виде отлученного ipso facto!.. Мы видели прибывшего сюда
Таково свойство великих кризисов, которым суждено породить новый политический или общественный идеал, что они сбивают с толку самые прозорливые умы и заставляют колебаться самые прямые характеры.