25 июня 1784 г. жаба задушила Ланского. Мы уже рассказывали о горе Екатерины. Даже Александр Воронцов, которого уже никак нельзя заподозрить в пристрастии к императрице и который всегда склонен был видеть в ее действиях много напускного, на этот раз выражал боязнь, что она не переживет постигшего ее удара. Французский уполномоченный в делах, Кайяр пишет 13 июля: «Все дела стали со времени смерти Ланского; в настоящее время все заняты только одной императрицей, здоровье которой вначале внушало большие опасения». Два месяца спустя императрица принимала своих министров только изредка, чтоб спросить у них «ласково и грустно», все ли обстоит благополучно. После того она отпускала их и запиралась у себя в комнате с Кушелевой, сестрой умершего фаворита. Эта госпожа считалась очень ограниченной и относилась довольно равнодушно к брату, платившему ей тем же; но она легко плакала. Лишь только она видела императрицу, как заливалась слезами; государыня следовала ее примеру, и целые дни проходили в таких грустных беседах. Впрочем, в своей корреспонденции с Гриммом, не прерывавшейся даже в это время, Екатерина писала:
«Не думайте, чтоб при всем ужасе моего положения я пренебрегла хотя бы последней малостью, требовавшей моего внимания. Дела идут своим чередом; но я, наслаждавшаяся таким большим личным счастьем, теперь лишилась его. Утопаю в слезах и в писании, и это все... Если хотите узнать в точности мое состояние, то скажу вам, что вот уже три месяца, как я не могу утешиться после моей невознаградимой утраты. Единственная перемена к лучшему состоит в том, что я начинаю привыкать к человеческим лицам, но сердце так же истекает кровью, как и в первую минуту. Долг свой исполняю и стараюсь исполнять хорошо; но скорбь моя велика; такой я еще никогда не испытала в жизни; вот уже три месяца, что я в этом ужасном состоянии и страдаю адски».
Не надо забывать, что Екатерине уже было пятьдесят пять лет. Не прошло тридцати лет, после того, как в минуту менее тяжелой разлуки она писала Захару Чернышеву:
«Первый день, как будто ждала вас, так вы приучили меня видеть вас; на другой находилась в задумчивости и избегала общества; на третий смертельно скучала; на четвертый аппетит и сон покинули меня; все мне стало противно: народ и прочее... на пятый полились слезы... Надо ли после того называть вещи по имени? Ну вот: я вас люблю!»
А накануне веселого дня, когда предстояло снова свидеться:
«Какой день для меня завтрашний! Окажется ли он таким, каким я желала бы? Нет, никогда тебя не будут любить так, как я люблю. В беспокойстве беру книгу и хочу читать: на каждой строке ты меня прерываешь; бросаю книгу, ложусь на диван, хочу уснуть, да разве это возможно? Пролежавши два часа, не сомкнула глаз; наконец, немного успокоилась потому, что пишу тебе. Хочется снять повязку с руки, чтоб снова пустить себе кровь, может быть это развлечет меня».[117]
Наконец, около середины октября, вернулся Потемкин, находившийся в отсутствии по делам в южных провинциях и получивший письмо с просьбой ускорить свое возвращение. Он убедил императрицу уехать из уединенного Царского, где она продолжала жить, несмотря на наступившую холодную осень. Однако по ее возвращении в Петербург можно видеть перемену, совершившуюся в ее привычках и необыкновенную для нее неспособность разобраться в своих поступках. Не предупредив никого, она приказала подать экипаж, как для прогулки, и прибыла совершенно неожиданно в Зимний дворец, где все двери оказались запертыми и не было никого, чтобы принять ее. Она отправилась в Эрмитаж, где также все было на замке и не оказалось ни души; велела выбить дверь и легла спать; но, проснувшись в час ночи, приказала стрелять из пушек, чем обыкновенно возвещался ее приезд, и переполошила весь город, встревоженный ночной пальбой. Весь гарнизон поднялся на ноги, все придворные перепугались, и даже она сама удивилась, что произвела такую суматоху. Но через несколько дней, дав аудиенцию дипломатическому корпусу, она появилась со своим обычным лицом, спокойная, здоровая и свежая, как до катастрофы, приветливая и улыбающаяся, как всегда.
Скоро жизнь опять вошла в свою колею, а вечно влюбленная вернулась к жизни. На памятнике Царскосельского кладбища небрежно составленная и выгравированная надпись даже не указывала в точности дня смерти человека, еще недавно так любимого и оплакиваемого! Прошло еще несколько месяцев, и неутешная возлюбленная, рассуждая с Гриммом о своей печали, высказывала уже совершенно неожиданное самообладание: «Я всегда говорила, что этот магнетизм, не излечивающий никого, также никого и не убивает». Еще месяц спустя печаль исчезла: