В этом смысле уже высказывали свои суждения голоса, авторитет которых абсолютно не подлежит сомнению: назову Стендаля, Т. Готье, также и Флобера. Художник, возможно, по самому роду своего призвания с необходимостью человек чувственный, вообще возбудимый, во всех своих чувствах доступный раздражителям, побуждениям этих раздражителей, он уже издалека всему этому отзывчив. И тем не менее он, весь во власти своей задачи, своей воли к мастерству, – как правило, и в самом деле умеренный, а часто даже целомудренный человек. Так повелевает ему его доминирующий инстинкт: он не разрешает ему тратить себя тем или иным образом. Всё дело в том, что и в созидании искусства, и в половом акте тратится одна и та же сила: есть только Один Вид Силы. Подпасть слабости в этом, на это себя расточать – кажется художнику предательством: он тем самым выдаёт в себе нехватку инстинкта, вообще воли, это может оказаться признаком упадка, – и уж во всяком случае это в невероятной степени обесценивает его искусство.
816В сравнении с художником самый вид человека науки и вправду отмечен признаками определённого самоограничения и сниженного уровня жизни – однако в то же время и признаками внутренней крепости, строгости, суровости и силы воли.
Насколько лживость, безразличие к правде и пользе в художнике могут быть признаками молодости, «ребячливости»; их манеры, их неразумие, их невежество относительно самих себя, их равнодушие к вечным ценностям, их серьёзность «в игре» – их недостаток достоинства; соседство Петрушки и Бога; святого и канальи; подражание как инстинкт, командующий. Восходящие художники – нисходящие художники: не относятся ли они ко всем фазам… Да.
817Будет ли какого-нибудь звена во всей цепи искусства и науки недоставать, если в нём отсутствовала бы женщина, произведение женщины? Признаем исключение – оно доказывает правило: женщина достигает совершенства во всём, что не есть произведение – в письме, в мемуарах, в тончайшем рукоделье, какое только возможно придумать, короче, во всём, что не есть профессия, – достигает именно потому, что она реализует в этих вещах самое себя, подчиняясь единственному художественному импульсу, который у неё есть: она хочет нравиться… Но что ей прикажете делать со страстной индифферентностью подлинного художника, который одному звуку, одному дуновению, одному какому-нибудь антраша придаёт гораздо больше значения, чем самому себе? Который всей пятернёй лезет в своё самое заветное и сокровенное? Который ни за одной вещью не признаёт ценности, если таковая не умеет стать формой (чтобы раскрыться, чтобы сделаться публично доступной). Искусство, каким его исповедует художник, – да как же вы-то не поймёте, что это такое: это покушение на всё и всяческие pudeurs… И только в нашем столетии женщина осмелилась сделать этакий крен в сторону литературы: (vers la canaille plumière écrivassière[210], говоря словами старика Мирабо) она писательствует, она художествует, она утрачивает инстинкт. К чему бы это, да позволено будет спросить.
818Художником становятся вот какой ценой: всё, что все прочие «не-художники» именуют формой, воспринимаешь как «содержание», как само дело. Тем самым, конечно, оказываешься в перевёрнутом мире: ибо отныне всякое содержание становится для тебя чем-то формальным, – включая и саму жизнь.
819Внимание и пристрастие к нюансу (что, собственно, и характеризует современность), к тому, что не есть главное, противоречит стремлению, которое энергию и силу свою обретает в типическом – подобно греческому вкусу времён расцвета. В нём есть преизбыток жизненной полноты, в нём господствует мера, а в основе всего – тот покой сильной души, которая движима неторопливо и которой так претит всё слишком суетное. Здесь почитается и вычленяется общий случай, закон: исключение же, напротив, отодвигается в сторону, нюансы стираются. Прочное, могучее, солидное, – жизнь, которая покоится во всю ширь и мощь, неся в себе свою силу, жизнь, которая «нравится», приходится «по нраву», то есть в ладу с тем, что сам человек о себе считает.
820