Время словно стороною обходило бывший лагерь. Годы и годы всё там стояло, как прежде. Серые высокие заборы в несколько рядов. Железная колючая крапива – прочная проволока, натянутая густо, щедро и подключенная к току такой страшной силы, что если дотронуться – две-три секунды, и нету тебя, только груда угольков на земле задымится. Сторожевые вышки над лагерем торчали, поблескивая грязными стёклами, напоминающими ледяной оскал штыка, ствола либо сытое мурло охранника с биноклем. Если прислушаться, прикрыть глаза – свирепый лай овчарок возникнет в тишине, разлаиваясь эхом по распадку; заскрипят ворота, запуская смертельно утомленных узников, поднявшихся из золотого забоя. На контрольно-пропускном посту – он тоже уцелел – кажется, вот-вот начнётся унизительный шмон; проверка. Сытые жестокие жлобы с малиновыми нашивками на форме – «малиновые парни» – с каким-то садистским удовольствием, замаскированным под необходимую служебную обязанность, заставляют наизнанку вывернуть всё, что возможно, а то, что невозможно – прошмонают. Погаными потными лапами под телогрейку залезут, под нательную рубаху, под кожу ногтями вопьются и в самую душу проникнут, обшарят. «Малиновые парни» – опытные черти, их не проведёшь. Ножами они старательно скребут полуразвалившиеся башмаки и утята – резиновые, то бишь, сапоги. Каблуки и подошвы исследуют чуть ли не с лупой – может быть, заклятый зэк вместе с грязью тащит «золотую вошь» в тайник: подкопить немного и броситься в бега. В бараках стоят – ещё крепкие с виду – дощатые нары, исписанные горькими проклятьями жизни и судьбе. (На одном краю барака написано «Мурманск», а на другом – «Сахалин»). Целёхонькие, жуткие бараки. Словно ждут, не дождутся своих замордованных узников: из прошлого придут или из будущего…
Но лагерь этот – пугало, томительная видимость. Он сгнил давно, истлел. Зарянка или горлица на проволоку присядут отдохнуть – сломается колючка и ржавой пылью полетит на землю. Шатаясь по своим владеньям, бурый медведь сюда припрётся бродом, лапами наглушит рыбы в тёплой тихой заводи; нажравшись, поднимется к лагерю и хребтину почесать надумает: к забору или к столбу чуть привалится – и раздавит в мелкую труху… Правда, медведи редко забредают, все больше волки: садятся на помятых бугорках погоста и завывают в холоде осенних сумерек и зимними ночами. И так завывают они, что у охотника, оказавшегося где-нибудь в зимовье поблизости, будто шкуру со спины сдирают. Это что за песня? Это что за голос? Не могут звери так рыдать, свою судьбу оплакивать. Так только Волхитка может в поднебесье жаловаться на свою печальную планиду – похуже волчьей.
Волхитку не Волхитку, но кого-то видели здесь люди. Какая-то женщина в белом длинном платье, в золоченой короне, похожая на образ Беловодской Богоматери, нередко приходит сюда, приносит цветы, поправляет могилы и молится за убиенных…
Однажды летом, в пороховую сушь, набросились пожары на эту местность: с треском и завидным аппетитом огонь сожрал огромную краюху вековечной тайги, а заодно и лагерь проглотил… И скоро иван-чай зарозовел тут – высокорослый густой кипрей – всегдашний новосёл пожарищ. Зелёненький подрост поднялся на ноги, притоптал розоватую кипень кипрея, раскинул колючие кроны и с годами зашумел задумчиво, угрюмо и высоко.
Так природа прибрала – за человеком и за собою.
Местечко стало называться – Горелый Бор.
Несколько лет назад сюда пригнали технику из районного центра. Три хороших просторных домины из бруса отгрохали. Буровая вышка день и ночь работала, сияя огоньками, как рождественская ёлка. Но вскоре огоньки погасли: не успев начаться – праздник закончился. Геологи свернули свой походный скарб и, оставляя кучи глины, щебня, мятое железо, поверженные кедры и тягачом разбитую дорогу, – помчались покорять что-то другое.
Горелый Бор недолго пустовал. На тебе, боже, что нам негоже: в домах разместилась лечебница для душевнобольных.
Утром юный доктор поехал на машине в сторону Горелого Бора. Шофёр попался говорливый, даже слишком. Боголюбову хотелось посмотреть по сторонам, полюбоваться пейзажами, а шофер всё трещал и трещал по-над ухом, словно сорока.
– Там такой бедлам устроили, что не дай бог! – рассказывал он и кривился, как будто проглотивши нечто несъедобное. – Так что вы зря согласились. Оттуда уже три или четыре доктора сбежало. Такой бедлам я вам скажу…
Боголюбов перебил его трескотню:
– А вы хоть знаете, что такое «бедлам»?
Водитель покосился на него.
– В каком это смысле?
– В прямом. Что это слово означает? Знаете?
– Ну, как не знать? Кавардак, ералаш, беспорядок и всё такое прочее…
– Так-то оно так, да не совсем. Бедлам – это название психиатрической больницы в Лондоне пятнадцатого века. Так что у вас тут, в Горелом Бору, свой настоящий Бедлам. И удивляться нечему. И давайте-ка немного помолчим. Мне нужно обдумать кое-что.
Шофёр, словно придавленный эрудицией пассажира, голову в плечи вобрал.
– Как скажете, доктор. Моё дело телячье. Или даже баранье: крути себе баранку и помалкивай.