– Да, действительно, – Бернард говорил, – вот мы идем по этой аллее, и я точно припоминаю, что какой-то король свалился тут с коня на кротовину[14]. Но не странно ли – на фоне клубящихся пучин бескрайнего времени воображать крохотную фигурку с золотым чайником на голове? Фигурки, положим, постепенно снова обретают в моих глазах свою важность, но вот то, что они носят на голове! Наше английское прошлое – мгновенное зарево. А люди напяливают на головы чайники и говорят: «Я король!» Нет, пока мы идем по аллее, я честно стараюсь восстановить свое понимание времени, но из-за этой порхающей тьмы в глазах оно от меня ускользает. Этот дворец на миг делается невесомым, как всплывшее в небо облако. Уж такая игра ума – сажать королей на троны, одного за другим, с коронами на головах. Ну а мы сами, когда вышагиваем бок о бок, против чего выступаем? С беспризорным, беглым огнем в себе, который называем умом и душой, – как совладаем с такой лавиной? И что вечно? Наши жизни тоже растекаются прочь по неосвещенным аллеям, за эту полоску времени, неопознанные. Когда-то Невил запустил стихами мне в голову. Вдруг непреложно поверив в бессмертие, я крикнул: «И я знаю то же, что знал Шекспир». Но когда это было…
– Непонятно, смешно, – Невил говорил, – мы бредем, а время ступает вспять. Бежит, длинной собачьей скачью. Машина работает. Ворота седеют от древности. Три столетия тают, как миг. Король Вильгельм взбирается в парике на коня, придворные дамы метут мураву расшитыми кринолинами. Я уже готов поверить, что судьбы Европы – вещь колоссальной важности, и, хоть это все-таки ужасно смешно, основа основ – битва при Бленхейме[15]. Да, я заявляю, пока мы проходим через эти ворота – вот оно настоящее; я – подданный короля Георга…
– Пока мы идем по аллее, – Луис говорил, – я слегка наклоняюсь к Джинни, Бернард под ручку с Невилом, и Сьюзен сжимает мою ладонь, – так трудно удержаться и не расплакаться, называя себя малыми детками, молясь, чтобы Господь охранил нас, пока мы спим. Как это сладко – петь вместе, держаться за руки, боясь темноты, пока мисс Карри играет на фисгармонии.
– Чугунные ворота открылись, – Джинни говорила. – Вот уже не лязгают страшные челюсти времени. Вот мы и победили пучины пространств помадой, пудрой, газовыми платочками.
– Я ухватилась, я держусь, – Сьюзен говорила. – Я крепко держусь за эту руку, за чью-то руку, с ненавистью, с любовью; не все ли равно?
– Дух тишины, дух бесплотности сошел на нас, – Рода говорила, – и мы наслаждаемся минутным облегченьем (не так уж часто избавляешься от тревоги), и делаются прозрачными стены души. Дворец Рена[16] – как тот квартет, что играл для несчастливых и черствых людей в том зале, – образует прямоугольник. Квадрат ставится на прямоугольник, и мы говорим: «Вот наше жилье. Уже видна конструкция. Все почти уместились».
– Тот цветок, – Бернард говорил, – та гвоздика, что стояла в вазе тогда, на столе, в ресторане, когда мы ужинали с Персивалом, стала шестисторонним цветком; из шести жизней.
– И таинственная иллюминация, – Луис говорил, – сквозит за этими тисами.
– И как это сложно, с какими трудами построено, – Джинни говорила.
– Женитьба, смерть, путешествия, дружба, – Бернард говорил, – город, природа; дети и все такое; многосторонняя субстанция, вырезанная из тьмы; махровый цветок. Давайте минуточку постоим; поглядим: что мы такое соорудили. Пусть сверкает на фоне тисов. Жизнь. Вот! И прошло. И погасло.
– Они исчезают, – Луис говорил. – Сьюзен и Бернард. Невил и Джинни. Ну а мы с тобой, Рода, давай постоим возле этой каменной урны. Интересно, какую мы песню услышим – теперь, когда эти парочки скрылись под сенью рощ и Джинни, притворяясь, будто различает кувшинки, на них указывает рукой в перчатке, а Сьюзен говорит Бернарду, которого она всю жизнь любит: «Моя загубленная жизнь, моя пропащая жизнь?» И Невил, держа ручку Джинни с малиновыми ноготками, над прудом, над лунной водой взывает: «Любовь, любовь», а она, изображая известную птичку, вторит: «Любовь, любовь?» Какую мы песню слышим?
– Они исчезают, уходят к пруду, – Рода говорила. – Скользят по траве, украдкой и все же уверенно, будто нашей жалости предъявили свое старинное право: чтобы им не мешали. К душе прилило; их подхватило; они нас покинули, они не могли иначе. Тьма сомкнулась за ними. Чью же песню мы слышим – совы, соловья, королька? Гудит пароход; по проводам скользят искры; деревья тяжело качаются, гнутся. Свеченье повисло над Лондоном. Старуха мирно бредет восвояси, да спускается по террасе с удочкой запоздалый рыбак. Ни движенье, ни звук – ничто от нас не укроется.
– Птица домой летит, – Луис говорил. – Вечер распахивает глаза и обегает туманным взглядом кусты перед тем, как уснуть. Как понять, как вместить ту невнятную, ту сборную весть, которую они нам шлют, и не только они, а сколько еще мертвых, девочек, мальчиков, взрослых мужчин и женщин бродило здесь при том короле, при другом?