Может быть, покровитель мужчин и путников адыгский бог Зекотха заметил этот уничижительный взгляд Князя и решил предупредить его об излишней в том нашем возрасте самоуверенности?.. Может быть, он уже полунасмешливо приглядывался ко мне?.. Или дело в другом?
Стрелок я вообще-то никакой, известный в родной Отрадной
Тогда он, во всяком случае, решил мне помочь, а заодно, не сомневаюсь, и Элика подзадорить: не успокаивайся, мол, не думай о себе, как о первом на Кавказе стрелке!
Потом уже Элик, и в самом деле, стал лучшим стрелком в Кабарде, к этому, Бог даст, ещё вернёмся, но тогда, на перроне в Омске, я Элика «перестрелял» прямо-таки безжалостно…
Может, потому-то он потом в Омск и вернулся: как бы реванш взять? На том же месте…
Вот, пошучиваю. А ему тогда, убежден, было совсем не до шуток.
Строгое следование отца нормам «коммунистической морали», помноженное на никогда не умиравший в душе «адыге хабзэ», горский кодекс чести, — разве это не слишком? Когда тебе тридцать-сорок, и в тебе уже во-всю проявилось, прямо-таки кипит и не даёт жить спокойно творческое начало, которое сделает тебя потом одним из лучших на Кавказе писателей.
Но всё это опять же — потом.
А тогда он приехал в Москву проведать лежавшего в «кремлевке» отца и, уходя, оставил ему только что законченную рукопись романа «Страшен путь на Ошхомахо» — Тимбора Кубатиевич стал первым его читателем.
— Ну, и кто, только честно скажи, помогал тебе? — строго спросил он сына, когда через несколько дней тот снова появился в палате.
— Честно? — переспросил Эльберд.
— Совершенно искренне. Я пойму.
— Пожалуйста, пойми, — попросил Элик. — А помогали мне граф Алексей Николаевич Толстой и Чарльз Диккенс. Иногда, правда, захаживал другой англичанин: Вальтер Скотт.
— Иногда? — не согласился отец, но в голосе у него послышалось облегчение. — Судя по всему, он у тебя гостил довольно часто!
Элику пришлось скромно согласиться:
— Пожалуй, так.
— Что ж, у тебя были хорошие помощники, и ты их, кажется, не подвёл, — подобрел отец. Но — только на мгновение. И снова переменил тон на строгий. — А какой псевдоним ты возьмёшь себе, сын?
Так в палате «кремлевки», где подлечивался Тимбора Кубатиевич Мальбахов, родился новый писатель, ничего общего не имеющий с влиятельным вождём кабардинских коммунистов: М. Эльберд…
— Он прочитал роман и, кажется, даже похвалил его, — с рюмкой в руке говорил Элик теперь уже обо мне, многогрешном: продолжал тот самый свой тост в «Лимонадном Джо», на который я ему нынче отвечаю. — Пообещал сделать всё, чтобы тираж был двести тысяч, а потом вдруг звонит мне: должен перед тобой извиниться, Элик… У меня руки опустились: не пойдёт?.. Роман? Да нет, говорит, он уже в печати, но тираж будет — только сто пятьдесят тысяч… сравните с нашими временами, когда мы рады тиражу в одну тысячу вместо обычных пятисот экземпляров!.. И всё-таки в конце книги, когда получил её, значилось: двести тысяч. Он пробил-таки обещанный тираж, мой дружище!
Как славно, что было именно так, теперь я об этом вспомнил. Как славно, что Элик, выходит, никогда об этом не забывал. И как хорошо, что забыл я.
Но зато, как всякий съевший в своём деле собаку профессионал, я прекрасно помнил это ощущение новизны и свежести прозы Элика: часто ироничной, иногда авантюрной, но всегда исторически выверенной, глубокой, а главное — озарённой неугасимым светом сыновней любви к родным северокавказским краям с их тысячелетними устоями, традицией и обычаем, с их удивительными мифами и легендами.
Вернувшись теперь из Нальчика, я, конечно же, перечитал и первый роман Элика, вышедший тогда у нас в «Советском писателе», и второй: «Ищи, где не прятал.» И долго, конечно же, очень долго — работа эта из-за кочевой моей жизни не раз прерывалась — размышлял и о своём друге, и о его полной превратностей судьбе, и о том несомненном, но так до сих пор и неоценённом по достоинству вкладе, который он внёс не только в кабардинскую литературу, но и в северокавказскую вообще, и — в русскую.
«Нальчикский понт», ишь ты!
А нас — как не было?
Сейчас прозу Эльберда Мальбахова обозначили бы модным словом «прорыв».
И новизна её, на мой взгляд, и обаяние заключены в том, что ему одному из первых в России того времени, а на Северном Кавказе — и вообще первому, удалось преодолеть ту привычную отстранённость, которая всегда существовала между «небожителем»-писателем и обитающей на грешной земле читающей публикой, внести в отношения между ними не только простосердечие и доверительность, но — сокровенность.