Рахимов быстро очистил место на столе, развернул свою плащ-палатку и с обычной аккуратностью привел в порядок груду вещей Заева. Не пожалев белой бумаги из нашего скудного штабного запаса, он обернул нетронутым, чистым листом петлицы, звезду, красные кубики, вложил этот сверточек в бумажник Заева. Потом покосился на связку писем и снимков, что была брошена на подоконник, но не решился ее взять. Умело упакованный, скрепленный булавкой, тяжелый тючок лег на сундук в дальнем углу комнаты.
А Бозжанов уже внес кастрюлю с супом.
– После, после, Бозжанов, – сказал я.
– Но как же, товарищ комбат? Ведь и так все переварилось.
Бозжанова поддержал Толстунов:
– Пообедаем, комбат. Успеем, пока он там пишет. Синченко, ставь тарелки, давай хлеб.
Я и не приметил, когда и как в комнате оказался Синченко. Он молча расставил посуду, нарезал хлеб. Старался не шуметь, не стукнуть ножом или тарелкой, смотрел вниз с видом виноватого ребенка. Толстунов сказал:
– Комбат, разреши по рюмке водки.
– Не надо.
– Как же не надо? Мы-то, комбат, в чем провинились? Чего нас обездоливаешь? Разреши перед обедом.
– Ладно. Пейте, если можете.
– И ты с нами, комбат, чокнись. Синченко! Где фляжка?
Синченко подал флягу. Толстунов разлил водку по стаканам. Все молча выпили.
Бозжанов кивком показал на снимок, что, перекрещенный бечевой, лежал в связке лицом вверх.
– Знаете, товарищ комбат, чему я там смеюсь?
– Чему?
– Мы с ними стали сниматься, приготовились, и вдруг в расположении роты он увидел девушку. Постороннюю девушку. И заорал. А я…
– Мне это неинтересно, – резко сказал я, пресекая разговор о Заеве.
Но разговор продолжался.
– Слушай, комбат, – сказал Толстунов. – Лучше пусть его судит Военный трибунал. Сейчас ведь мы не в боевой обстановке…
– Как не в боевой? Перед нами противник.
– Но все же передышка, боев нет. Отправь его в трибунал, пусть трибунал разберется.
Я молчал. Толстунов продолжал:
– Если приговорят к расстрелу, так расстреляем по суду перед строем батальона. Если разжалуют, пусть искупает вину рядовым бойцом.
– Какие могут быть сомнения? – вскричал я. – Конечно, к расстрелу за то, что в бою бросил позицию. Иной приговор немыслим.
– Правда, аксакал, пусть его судит трибунал, – молвил Бозжанов.
Я ничего не ответил. Мы пообедали. Синченко убрал посуду.
– Рахимов! – сказал я. – Зовите Заева.
Через несколько минут в комнату вновь вошел Заев. В руке он держал исписанный лист бумаги.
– Написал жене?
– Да, товарищ комбат. – Голос Заева был тверд, он без заискивания, без робости смотрел прямо мне в глаза. – Написал, что одна позорная минута сгубила мою жизнь. Одна минута! И за эту минуту расплачиваюсь честным именем и жизнью. Написал, что буду расстрелян перед строем. Написал, чтобы поберегла сына, не говорила ему правды. Мальчик должен быть уверен, что отец погиб в бою.
– Хорошо. Садитесь. Рахимов, дайте Заеву конверт.
Заев сел, вложил письмо в конверт, надписал адрес.
– Заклейте, я ваше письмо читать не буду.
Заев заклеил конверт, передал мне. Я сказал:
– Рахимов, берите бумагу. Пишите: «В Военный трибунал дивизии. Препровождаю вам арестованного мною бывшего командира второй роты моего батальона Заева. В бою 30 октября сего года близ деревни Быки Заев позорно бежал и увлек с собой в бегство часть роты. Став предателем, изменником Родины, он заслуживает единственной кары – расстрела перед строем. Прошу трибунал рассмотреть преступление Заева и прислать его ко мне с приговором суда, чтобы расстрелять перед строем батальона». Написали?
– Да, товарищ комбат.
Я взял бумагу, перечел, обозначил дату, расписался.
С этой бумагой Заев был направлен под конвоем в трибунал дивизии.
16. Зачем, зачем он приезжал?
На следующий день после обеда к нам неожиданно приехал Панфилов.
Выполняя задание генерала, я писал историю боев батальона. Заботами Рахимова и Синченко для меня был устроен рабочий уголок на хозяйской половине – в тишине, в тепле. Неведомо откуда появившийся маленький стол с письменным прибором удобно приткнулся к окну. Хозяин и хозяйка старались меня не беспокоить, я их почти не замечал. На столе росла горка исписанных мною листов.
Погруженный в работу, я услышал стук подков по звонкой, прихваченной морозом земле. У крыльца топот оборвался.
В сенях послышались шаги. Дверь отворилась. Пораженный, я увидел генерала. Нащипанные морозом, его смуглые щеки раскраснелись, квадратики усов заиндевели. Он был одет в длинный, по колени, добротный нагольный полушубок, перехваченный а талии ремнем. Овчина у ворота и на плечах собралась складочками, облегая впалую грудь.
Я встал навстречу гостю, хотел доложить, но Панфилов с улыбкой протянул мне руку.
– Пустите погреться?
Достав носовой платок, он вытер усы, снял полушубок и ушанку, поздоровался с хозяйкой. Она спросила:
– Чайку выпьете? Самовар поставить?
– А что же? Не откажусь.
Хозяйка вышла с самоваром.
– Как дела, товарищ Момыш-Улы? Помыли батальон? Баньку организовали?
– Да, товарищ генерал.
– Как материальное снабжение? Сапоги чините? Сапожный товар есть? Теплые фуфайки прибыли?