Было половина первого ночи, когда, распрощавшись с хозяином, мы с Цветаевой вышли на трамвайную остановку на Кировской площади. Дорогой она рассказывала мне о своем сыне Муре, которому в ту пору было пятнадцать лет, а я вглядывалась сквозь весенний белый сумрак в ее горбоносый профиль с высоким лбом и сухими линиями рта.

Подошел трамвай номер двадцать три. Цветаева торопливо простилась и по-девичьи легко побежала к вагону. Я смотрела на ее хрупкую фигурку в кожаном пальто, на синий берет, на ноги, обутые в толстые коричневые сандалии.

В окне удаляющегося вагона еще раз мелькнули передо мной ее чужие глаза, равнодушно глядевшие куда-то мимо. Ушедшая в себя, она исчезла куда-то, оставив в моей памяти неизгладимый образ, замкнутый в круг суровой обреченности.

Это было 18 мая 1941 года.

Я вернулась домой и тут же, ночью, записала эту единственную встречу с Цветаевой, от слова до слова, на нескольких листках бумаги. И я не расставалась с ними всю войну, они лежали в моей сумке все годы эвакуации, они лежали в моем письменном столе еще многие годы.

И вот они перед вами…

<p>В кабинете хирурга</p>

В белой бязевой рубахе навыпуск и таких же штанах профессор напоминал полового в старинном русском трактире. Он сидел за массивным столом в кабинете, бледный, длинноносый, уставший после очередной операции, и что-то сосредоточенно записывал. Я дружила с ним, и иногда мне удавалось уговорить его поехать к нам на дачу, подышать свежим воздухом и пообедать в кругу друзей.

С этой целью я и зашла за ним в один из весенних дней в пять часов вечера.

— Здравствуйте, милая моя. — Он поднял на меня глаза и, оживившись, указал на кресло возле стола: — Садитесь, пожалуйста, я скоро освобожусь.

Я забралась в кресло и украдкой начала разглядывать его характерное лицо с острыми, выразительными чертами, его угловатые плечи, обнаженные по локоть руки, сильные, нервные, его опущенные белесые ресницы, задумчиво моргавшие под большими стеклами очков. Было в этом суховатом лице нечто магнетически приковывающее ваше внимание, какой-то «сверхинтеллект» присутствовал в каждом его выражении. За легкой иронией, сквозившей в приспущенных веках и вежливой улыбке, всегда таился живой темперамент, горела неугасимая жажда познания и совершенствования, и все это воплощалось в его подлинном, врожденном артистизме. Если б он не был хирургом, был бы великим актером. Своей значительностью и благородством лицо профессора напоминало какого-то старинного европейского вельможу. Такие лица можно встретить на холстах голландских мастеров — под черным беретом, над белоснежными брыжами, черный бархат, золотая цепь. А душа в нем была пылкая, вдохновенная душа русского артиста…

Дверь приоткрылась, и кто-то робко спросил:

— Можно?

— Можно. Кто это? — не отрываясь от рукописи, пробурчал профессор.

Худой человек в железнодорожной форме с брюзгливо опущенными углами рта вошел и стал возле стола.

— Тебе чего? — Профессор вскинул глаза.

— Болит, — мрачно прогудел посетитель.

— Что болит-то? — Профессор продолжал писать.

— Да вот семь лет назад, — нерешительно начал посетитель, — вы мне удалили желудок…

— Ну и что? — Профессор оторвался от рукописи и внимательно уставился на железнодорожника.

— Ну, вот теперь, как чуть больше покушаешь, ноет… отзывно так.

— Скинь китель и заверни рубаху, — приказал профессор, и посетитель торопливо принялся раздеваться.

Когда обнажился худой, втянутый, пересеченный швом живот, пальцы профессора легли на желтоватую кожу. Пальцы эти, длинные, гибкие, как у пианиста, нажимали, вдавливались легко и упруго, прощупывали, поглаживали, словно выспрашивая, словно ведя таинственную беседу, прислушиваясь, выискивая, и подозревая, и снова успокаиваясь.

— Ну что же, брат, полный порядок у тебя в животе. Ничего не вижу опасного. — Профессор поправил очки и снизу вверх посмотрел на пациента строго, но весело.

— А почему же, к примеру, как чуть картошки больше возьмешь, так ночью схватит… ух ты боже мой как! — громко жаловался железнодорожник, и в голосе его послышался горький упрек.

— А тебе что, много надо еще лопать? — вскинул брови профессор.

Железнодорожник стоял с поднятой рубахой и смотрел на профессора огорченно и недоверчиво.

— Ты пойми, что тебе-то без желудка надо есть почаще и помалу. Пойми, что уже семь лет, как должен бы гнить в земле. — Голос профессора стал раздраженным. — А ты по земле разгуливаешь! Работаешь, с женой, поди, препираешься, ребят шлепаешь, с приятелями выпиваешь… Ты же живешь! — И вдруг, озлившись, профессор встал с кресла и крикнул: — Ведь живешь! Да еще хочешь, чтоб много можно было есть, все тебе мало? Эх, ты! Каждый день должен бы спасибо говорить! А ты еще обижаешься… Сукин ты сын, больше никто! — Он повернулся и зашагал по кабинету.

Железнодорожник быстро заправил рубаху, надел китель и со смущенной улыбкой подошел к профессору:

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека мемуаров: Близкое прошлое

Похожие книги