Я даже попыталась скопировать тон полицейского из глупого фильма, который мы смотрели с сестрой неделю назад. Никогда прежде я не чувствовала себя такой открытой. У Грациниана был удивительный дар, рядом с ним все чувствовали себя так, словно ничего не надо бояться и нечего скрывать. Рядом с ним я была той, кто я есть, а не той, кем мне приходилось быть.
Это искупало все, даже его изумительную жестокость, о которой я узнала только потом. Даже его любовь к нарядам сестры. Даже ее любовь к нему.
Грациниан был обаятельный до невозможности, развеселый и развязный садист, и я, может быть, даже была в него немного влюблена. По крайней мере, теперь я думаю, что он подкупал меня своей отчаянной настоящестью и этой печатью тоски, словно он был отмечен смертью, и ему был отпущен короткий век.
Он достал сигареты и с удовольствием закурил, глубоко затянувшись и выпустив дым в темноту. Протянул мне пачку, но я покачала головой.
— Нет, спасибо, я не курю.
Он с досады цокнул языком, потом сказал:
— Ну и правильно, госпожа.
Его фривольная манера общения контрастировала с уважительным обращением, которое то ли демонстрировало недостаточное знание языка, то ли употреблялось из-за какого-то культурного недопонимания, но выходило практически шутовским.
— Тело, это храм, — сказал он и затянулся еще раз.
— Тогда почему ты не бережешь свой храм? — спросила я. Он посмотрел на меня, покачал головой, словно вторил неслышимому ритму.
— Потому, что воздаю хвалу прочности его стен и его способности выдерживать любые бури. Саморазрушение, это тоже прославление. Но мы ведь не будем вести пустые философские разговоры, как люди, которые хотят друг другу понравиться?
— Я думала, ты для этого меня сюда привел..
— А я не думал, что ты смешная!
Он затушил сигарету и щелчком выкинул ее в глубокую зелень сада, а мне даже не пришло в голову возмутиться.
— Расскажи, — сказал Границиан. — Что-то о себе, чтобы я тебя понял.
— А зачем тебе меня понимать?
— Чтобы мы провели время лучше, чем люди, обсуждающие цифры.
Я засмеялась, и мне вдруг захотелось впечатлить его. Я надолго замолчала, но пауза не вышла неловкой.
— Тогда слушай, — сказала я, наконец, и мой собственный голос показался мне непривычно громким, взволнованным. Я чувствовала себя слишком самоуверенной, был какой-то кураж в том, чтобы сказать что-то очень личное совершенно глупым образом.
— Империя вела много войн во все времена. И после одной из них, быть может это была война с Парфией, пришли солдаты словно бы хворые, такие что и на людей похожи не были. Отощавшие, кажущиеся голодными духами. Зубы у них выпали, глаза глубоко засели в глазницах, а губы превратились в ниточки и с трудом сходились у слабого, беззубого рта. Они вызывали ужас своим болезненным видом, их не узнавали родные и друзья, их гнали из деревень и городов, отовсюду, и это была невидимая армия, никто не замечал их. Они бродили, словно призраки, как цветы, вот-вот готовые сломаться от мороза. Никто не хотел узнавать в них своих близких, и люди тайком вздыхали, радуясь, что их сыновья, мужья, братья и отцы погибли, а не ходят между этих призраков. Только одна богатая женщина приняла их. Она была матерью пятерых детей, один был вовсе малыш, и она представила себе, какую боль испытывают эти отвергнутые сыновья. Она пустила их в свой дом, разделила с ними пищу и кров. Они день ото дня становились все больше похожими на людей, ели и пили, помогали ей по хозяйству, были приветливы и милы. Они не были плохими людьми или злыми духами. А она чувствовала себя прекрасно от того, что делала. Вскоре солдаты покинули ее, но оставили после себя страшный дар. Ее младший сын начал болеть и чахнуть, а к зиме и вовсе угас, как свечка. Он стал двойником тех солдат, которых она приняла. Только сын ее прошел их путь до самого конца. Она подумала, что если бы не была милосердной, ее сын, ее отрада, до сих пор был бы жив. Но не пожалела о совершенном ей поступке, и если бы можно было вспять пустить судьбу, не отказалась бы приютить солдат в своем доме.
Я замолчала, посмотрела на него, увидела в его глазах живой и безжалостный интерес и спросила:
— Почему?
— Потому, что она сошла с ума от горя?
— Нет. Потому что даже у милосердия есть цена.
Он улыбнулся, потом склонился ко мне и прошептал:
— В этом все вы, принцепсы. Все у вас определяется ценой, почему бы и милосердию ее не иметь?
Мне показалось, он сейчас поцелует меня. Я смутилась и испугалась, выпалила:
— Разве у вас не говорят, что за все нужно платить?
Прежде, чем он ответил, я услышала голос сестры:
— А кроме того, это история о том, что женщина променяла одно удовольствие на другое. Удовольствие быть матерью на удовольствие быть милосерднее всех.
Мы с Грацинианом обернулись. Сестра стояла, прислонившись к стеклянной двери, смотрела на нас с любопытством. Я улыбнулась ей, я была рада ее приходу.
А потом я взглянула на Грациниана, и то, что я увидела, мне не понравилось. У него был голодный и жадный взгляд, которым часто провожали сестру, вот только было и еще что-то.